книга огня
КРОВЬ ЕСТЬ ОГОНЬ
ФРЕСКА ВТОРАЯ
Егда святыя церкви без мятежа и без пакости в мире бывают, тогда вся благая от Бога бывают подаваема; такоже пременения ради церковнаго пения и святых отец предания, вся злая на них приходят. Ныне же, Государь, грех ради наших попущением Божиим, отнележе они новыя учители, начаша изменяти церковное пение и святых отец предание, и православную веру, от того Государь времени в твоем Российском Государьствии начаша быти вся неполезная, моры и войны безвременны, и пожары частыя, и скудость хлебная, и всякое благих оскудение. И аще Государь толикия многим безчисленныя свидетельства на нашу православную христианскую веру яко непоколеблемо в православных догматех и в церковных исправлениих, и до сего времени пребывает, и за церковное пение пременение, видим вси наказание Божие, то кая Государь нужда нам истинную православную веру, Самем Господем Богом преданную, и утверженную святыми отцы, и вселенскими верховнейшими патриархи похваленную, ныне оставити, и держати новое предание и новую веру?
Послание соловецких иноков
Царю Алексею Михайловичу
(Раскол есть война)
Жизнь - весна, да смертушка - зима-война. Зиме вёсну век не повоевать, ан весна промчит - и зимка, глядь! Устройство Мiра, воззри, таково: то жнитво, то зимнее, от пуза, ество, то голодуха, пустое брюхо, повылезла шерсть, а ты ищо не умер, ты-то, богоравный, ищо есть! Тони в славном море Байкале, плыви, задыхаючись, по Хилке-реке: тяни свою лямку, не шагать уж тебе налехке, - не спи, не смыкай ночью вежды, звёзд сыплется с небес зерно на темечко... а ты не тот, што прежде, не крутишься, веретено... То гибнешь-тонешь, то отсыреваешь, мокнешь под ливнем, избитый, себе чужой... синий живот, плоть как неживая, волоком себя по камням волокёшь, изнываешь душой... Барку твою от брега оторвало потоком. Вертит, несёт, - ах, утлый корабь! Жёнка да детки - на холме высоком... молятся: Боже-Спас, жизни вервиё не ослабь... Вода леденюща, быстрюща, лодью норовит перевернуть кверху жалким рыбьим дном, а я воплю: Богородицу сущу Тя величаем!.. в сём Мiре страстном! Богородице Дево, радуйся, благодатная Марие, Господь с Тобою, благословенна Ты в женах!.. тонут минуты мои, уклейки святые, в набегающих, застывающих, инда в зерцале, волнах... Не утопи! Ты моё упованье! Ты ж моя радость! Праздник ты мой! Древняный поднос нас несёт на закланье хищной Геенне, чернущей пасти немой... Огненной глотке да пропасти водной... наша судьбина - в Божию длань - возляг... Спасённый, вышел на брег я, свободный! Смеюся: снова живу на свете, босяк! Кафтаны атласные, понёвы тафтяные, рубахи льняные, тонково полотна, гребут руками-крючьями... ручонки ледяные... кто прикрал, кто на кусту развесил... шёлковая весна... Шкурка-безделка, горностайка да белка! Рухлядь богатая... настреляли зверья... Эх, напиться бы на радостях да пьянющим в стельку!.. всё ведь сгорит-сгниёт, истлеет тряпкой жизнёшка моя...
Ах, жизнь моя, ты надвое раскололась. Ах, жизнь всеобща, ты треснула поперёк! Власть - на куски: последняя волость! Молитва - от тоски: не затвержен урок... Иргень-озеро впереди!.. волоком - лодьи... молюсь-крещусь: ах Ты Господи, пособи... Зимний волок... снег-лёд ноги молотят... бредём чрез силу, от инея седы... Я сани сработал. Снежну землюшку мерить! Полозья просвищут по святой белизне... Гляди!.. распахнулися звёздные двери. Гляди!.. гореть нам, смертным, во звёздном огне... Ингода-река... четвёрто, опосля Тобольска, лето... Ах, власть, то тиха, то оруща, то жруща в три горла Мiръ - война посреди зимних Райских, сиротьих кущей, война моя да Никона, а Царь - во шубе, истёртой до нищих дыр... В шубе из соболя сибирска, из горностая, из росомахи, из куньих шкур... Зверьё - постреляли?!.. а жизнь такая: ты первым, штоб тя не убили, выстрели чур! Кнуты востры, а пытки жестоки... я задыхался... ловил воздух ртом... Страданье - выпей!.. приходят сроки. Все умираем! Сей час - не потом! Все умираем! Земля раскололась. Да мы не зрим тово: аки яйцо! Кричи, вопи! Подай же голос! К тебе - с-под купола - летит Божье лицо! То Спас убруса! холстиной утруся... заутра снова - через порог! по снегу - волоком! с роднёй прощуся, со мною память, со мною - Бог! Снимай ты, жёнка, со груди цату, всю изукрашену - смарагд-жемчуг, тяни, рыдая, купцу кудлатому, авось услышит твово сердца стук! Да за драгую вещицу эту даст нам, голодным, ржи отборной четыре мешка... Когда и хлебец... когда - траву по свету... и щи крапивныя... слеза велика... А голод - это ж раскол великий! Нам голод жизнь разбил-расколол: где сытый - гляну весёлым ликом, где тощий - криком, мыком, што вол... Травы-коренья! души просветленье!.. чем голоднее - тем ближе к небесам! Кору соснову - варить вареньем... да волчьи кости - искать по лесам... Жевать медвежатину, глодать кобылятину, терзать, плача-воя, што волк не догрыз... О том, штоб не стать для рыси - свежатиной, о человече, ты помолись!
О, голодуха... ни зренья, ни слуха... как эту песню хрипло пою - о том, как во имя Святаго Духа стоял близ мёртвых сынков - на краю... Краюха жизни... метель, ты брызни в мя вином белым... мя до глотки - залей... штоб я не выплыл... штоб стал на тризне медным потиром Царя Царей... Как вопит жёнка... как рвётся тонко последний помянник... зеркальный крик... и хрип мой жалкий: ищо родишь робёнка... и ртом горящим - ко Тьме приник...
Увы, кромешный, слепой и грешный! Увы, полумёртвый ты протопоп! Источник рыданий - водою вешней струится, льётся на детский гроб... Не надо сладостей. Избавь от радостей! Эдемским садом бреду в снегах. Во льду. Упился голодными ядами. Рекою льдяной лежу в брегах. Лежу я навзничь. Што для неба значишь?! Разрубят тя, расколют в щепу... а слёзы льются, недаром даются... оплачь свою душу... оплачь судьбу...
Раскол - военный... суров, нетленный... тьмы сокровенной златой символ... Не надо счастья! Я - неизменный. Я лишь за Господом во Тьму ушёл.
А там - кострище... и ветер свищет... и аз недостойный, нагой иерей, едва не сгибший без пития-пищи, стою у столба, а хлад всё острей, а я цепями обмотан, к столбу привязан, костёр ярится, рвёт огнь в лоскуты, о, долгая мука, уж лучче сразу!.. не снесёшь боли, малодушный ты, орёшь так хрипло, к воде приникнув звёзд ключевых, метельных звёзд, так будет, знаю, та боль святая, вот так же страждал на Кресте - Христос, и я како Он же, Господь упованный, я столь страдаю, чашу сию глотком не выпить!.. клеймом не выжечь!.. а только так - у столба - на краю - на звёздном обрыве - глаз косит сливой - безумствует пламя - вопит народ - а я расколот, я серп и молот, я смерть и голод, водоворот - я только Время - я звёзд беремя - и бородёнку в небеса задеру - я лишь огонь - я надо всеми - горю-пылаю - и не умру...
***
(письма с войны: всё это снится)
я не умру ведь ты же знаешь это я просто гляжу на убитого он рядом лежит головой в круге красного света и красное растекается и дрожит и красное лижет мои руки и ноги кирпичи и камни землю и облака гляжу на мёртвых пытаюсь молиться Богу для крестного знамения не гнётся рука с неба вой опять настигает все кричат: ползите в укрытие в ров а я не умру я ведь другая мне не надо ни яви ни снов люди люди вам всё это снится а я не сплю я иду ко дну я улечу на небо в огненной колеснице я расколюсь на миръ и войну
***
(Аввакум царапает Царю письмо)
Ах ты, свет ты мой Царь. Всё мнится мне, што не севодни-завтре помру. Потому хочу успеть высказать тебе, Царь-Государь, што нельзя не сказати смерду - Царю своему.
Вот сижу я во темнице. И што? То ты мя во темницу воссадил. И пребываю тут; и страдаю зело; а человеци на земле и созданы Господом единственно для тово, штобы бесконечно страдати. Я себя вопрошаю: и к чему таково Мiроустройство? пошто та мука мученическая? Не лучче ли было бы, штобы людие вси друг к друженьке милостивы и ласковы были? Вот што я тебе, да, тебе исделал, Царь? Што такова я тебе сотворил, што ты гонишь мя? Живаго местечка, свежей кожи и неполоманных костей нету на мне от всечасных побоев. А всё по твоему владычному приказу, видать, лупят мя. Сколь разов я смерть к себе тут призывал, в застенке. Молил Бога Господа: возьми, Господи, вынь из мя душонку мою, она Тебе в небесех верой и правдой послужит. А што Тебе в теле бренном моём? Выпитое оно уж всё страданием, слабое, тщедушное, утлое. Дощеник ветхий тело моё, и вот-вот потопнет в холоднющей Времени Реке.
Вот ночь идёт, идёт и проходит, и не сочту я, сколь раз в безсветной ночи на живот свой паду, да по полу к иконе Божьей Матери Донской всё ползу, ползу по ледяным половицам, да лице своё по доскам тащу, а доски-то неструганые, и щепки мне в скулы и щёки впиваются зверьими зубёшками. Все половицы за ночь слезьми улью. Како баба, реву. Больна моя душа. Чем исцелю ея? Разве любовью? А где она, любовь? Где ты, где ты, любовь? тако и себя, и Бога вопрошаю, вот и тя, Царь, сей же час вопросил. Когда ты ищо то письмецо получишь. Когда тебе ево вослух прочитают слуги твои. Не ведаю, знаю одно, нескоро. Так проплачу полночи и прямёхонько на дощатом полу сном тяжким забудусь. И сплю, и сновижу: будьто бы я пред тобой, Царь, в обличье Ангела Господня стою, и с крылами за плечьми. А ты очи возвёл, мя увидал, да так возрадовалси, бросился ко мне и ну мя обымать-цаловать, как сродника драгоценнова. А я тебе на те Царския ласки не отвечаю, инда столбище стою; выпустил ты мя из объятий, я тебе земно поклонился. И вдруг ты, Царь, предо мной содрал с рамен твоих парчовую, жемчугами и златом расшитую барму, распахнул и сорвал с себя кафтан со длиннющими, до полу, шелковыми рукавами, рубаху исподнюю совлёк - да так, с голою грудью, предстал предо мной и на грудь твою нагую перстом указал: гляди, мол, Аввакуме, где рана-то моя страшенная, опасная! Я глядел. Рана, будьто кто нанёс ея вострой секирой, али охотничьим ножом, али кухонным бабьим мясным тесаком. Длинная, сверху вниз красной полосою, и кровь чуть запеклася; свежая, недавняя. Я крик в нутре подавил. Ладонь к устам прислонил и так, с зажатым рукою ртом, торчу столбом пред тобой. А ты воздыхаешь, голяком-то: зри, протопоп, рану-то мне какову сотворили, так я тя прошу Христом Богом, помоги, излечи!
Излечи, лехко вымолвить. Да непросто исделать. Исцелить только Бог может. Я тебе, Царь, шепчу: давай, Алексей Михайлыч, я тебе пособорую. Соборования благодать излечит не то што рану твою - излечит будущие раны и грядущие дикие муки твои. Давай, соглашайся, прикажи иереев собрать, и станем во круг, и елеем святым запасёмся, и начнём! А ты главой брадатой несогласно трясёши. Нет, мол, нет, не надобно мне тово соборования, смертию оно пахнет, давай лучче ты сам, Аввакуме, попытайся. Не хочу я, штобы кто другой мои страдания непотребные видел.
А пошто же, это уж я вопрошаю тя, они-то непотребные?.. с кем не бывает беды... А ты на мя косишься зло. Ту рану, ответствуешь, нанёс мне не враг, а друг. Я ему верил всецело. Любил я ево! А он со мною повздорил. Пьяны мы были в тот час оба. Крепкую брагу в застолье вкушали. В палаты мои вместе удалились. Жарко мне стало, я одежонки с себя атласные совлёк. Обернулся - и ахнуть не успел, како друг мой уж с обнажённым бердышом стоит, крепко сжимает в кулаке ратовище. Да руку подъял живенько, бердыш молнией сверкнул у мя пред глазами, махнул он, друг-то, мне по голой груди, а я даже боли в те поры не почувствовал. А кровища хлынула ручьём! Горячо стало рёбрам, животу. Я прохрипел, ловя воздух ртом, а кровь руками: вон отсюда, пёс! Он убежал. Наутро я казнил его. А рана моя воспалилась; молю тебя, излечи мою боль!
И што, спросишь, я в том сне я стал с тобою делать? А вот што. Ложись, говорю, Царь, на пол! Ты лёг. Я стал пред тобою на колена. И обеими руками начал съединяти рваные, воспалённые края раны твоея. Слеплять, стискивать... сжимать, гладить, и всё это время, што делал так, молился, молился... Молитва, Царь, горы свернёт. Молитвою живы будем. Так сращиваю рану твою гнойную - и вдруг прошибло мя: да ведь эта же рана - противу сердца твоево! Точно против сердца. И даже почюдилось мне, што сердце сквозь ту рану, бияся, выглядывает. Страшно мне стало. Мороз у мя побежал по шкуре. Восхотел я свечу святую возжечь, штобы пред ней за тебя, Царь, Богу помолиться. Огонь-то ведь очищает. Огонь благословляет. От огня злые бесы, чёрные духи бегом убегают. Валом прочь валят, откатываются диавольной волной. Восстал я с колен, ищу очами свечу... а ты возлежишь на полу, снизу вверх на мя взираешь и шепчешь мне таково жалобно: отче Аввакуме! не бросай мя! пожалей мя! излечи мя! утеши мя! Я совсем один в целом свете, хоть и семья у мя, и Царство безпредельное на пол-Мiра, и огни в широких палатах горят, и яства дивные мне прислужники на блюдах то и дело несут, а я-то сирота! и нет мне житья от моея тоски. Ты-то, Аввакуме, люби мя! А я обласкаю тя как могу. Ты думаешь, я тебя гоню и пригнетаю? Не пригнетыш я твой! Благодетель!
Так ты молвил мне, грешному, и сердце внутри мя сместилося, сошло с оси, сорвалось с кровеносных петель, яко дверь ветхая. А рана твоя лишь под моими ладонями намертво склеивалась. А чуть я встал, спинушку усталую разогнул - разошлися опять края ея рваные в разные стороны. И обнажилося красное мясо, и кровь закапала, засочилась. Жизнь моя, помыслил я так во сне, и те свои сонные мыслишки хорошо помню, крепко, - жизнь моя, вот и ты тако же станеши однажды: нападут на тебя, пронзят копьём, яко Христа, изрежут ножами, а то и башку отсекут, яко Юдифия отсекла Олоферну владыке, - и што ты зачнёшь делати тогда? Как будеши со смертново своево одра восставать?
О да, Царь! Покаместь я жив-здоров. Како бы ты мя ни мучил, ни истязал. А дале? Пробьёт час, и я исчезну из глаз, мук не переживу, боли не перетерплю. Ты лучче, Царь, повели мя немедленно изрубить, вздёрнуть... а всево лучче - сжечь. Сожги мя! Огня желаю. Сам, видишь, тебе об огне возговорю! Пламя, оно на нашем, на моём языке глаголет; зело понимаю я ево. Глас ево чюю, словеса ево внемлю.
Спросишь, чем завершился мой чюдный сон? А не скажу. Много тебе будет чюдес в одной бумаге, возлюбленный Царь. Забудь моё сновиденье, Державный Государь, и зачем я ево тебе поведал. Так, навалилася тоска на мя тож; такова же, на какую и ты жалился мне в моём сне. У всех людей тоска. Што у холопов, што у князей. Ты вот венчан на Русское Царство шапкою Мономаха - вроде б ты вознёсся надо всеми, и щастлив должен быть; ан нет, несчастен ты, и ужас в полночи объемлет тебя, оттово лишь, всесильный Государь, што ты смертен, как все, и умрёшь, как все! Како же и я умру! Отмерен срок. Пошто же ты мучишь верново слугу своево? Только ли за то, што я держуся Старой Веры?
Старая Вера! Разве возможно предать своево Бога? Разве Бог твой сделал тебе што ужасное, неподобное, и ты Ево отринул, а себе и подданным твоим стал вещати: лице Бога на образах перемалевать надобно! словеса Ево во древних книжицах переписати наново! креститися не двумя перстами, како все наши предки святые крестились, а тремя, дескать, то верно, а не вера отцов и праотцев! Стыд... горе... Горе мне, горе всей Земле Русской! А тебе, Царь, видать, не горе! Научился ты лгать самому себе! Ты прости, што я так тебе грубо толкую. В жизни у каждово есть путь; да не каждый зрит ево. Говорю тебе истинно, куда итти. А ты мя не слушаешь. Не слышишь.
Пошто мучишь? Ведь замучишь.
А я тя давно простил; Господь мне помог простить; благословляю тя по чюдесам Господним благословением милостивым, просветлённым; снизойди к благословению моему; я не всякому ево даю, хотя я и паству мою везде, где бы я ни живал, во Сибири, во Москве, во Даурии, да не знаю, где ищо по земли буду жити-скитаться, благословляю широким крестом, тако же и болярыня Федосья, ученица моя верная, друзей ея навек благословляла. Кто такая болярыня, спросишь? Да разве ж я тебе отвечу! Не хитри, што не знаешь ея. Всё ты знаешь прекрасно. Она мне является в самые тяжкие времена нищей жизни моея. Вот голодал я тут целую седмицу. Голодал-голодал, да и оголодал. Ни рыбы, ни мяса, да и курочка перестала нестися. Молока бабы до избы не приносили. Неделя миновала постная, я псалмы Давыда зачал пети, Псалтырь мою старую наудачу открыл, да тут скрутило мя в бараний рог, сперва хлад всево охватил, затем огнь лютый; и дрожал дрожмя, и зубы мои колотилися друг об дружку со звоном, яко бубенцы скоморошьи. Думаю: печь растоплю, на печь возлягу! И согреюсь. Растопил. На печь с трудом забрался, члены все охвачены трясовицей. Лёг на бок, колена ко груди подтягиваю, яко червь скрючиваюсь. Мыслю так: сей же час помру, здесь на печи, Настасья страху натерпится, мя с печи сдирать, обмывать, хоронить, вот ищо жёнке хлопоты отчаянные. Весь я во огнь обратился.
И, как только я стал весь огнём палящим, как дверь заскрипела и сама собою, без человека, без звука, открыласи; я думал, это домочадцы пришли; а дома никово; а входит баба, и лице мне ея знакомо, и вроде как я поднялся в воздух над печью, в избе повис, и так вишу, наподобие зыбки младенческой; в воздусях парю; а жена та, што в избу вошла, лице своё ко мне подняла и глядит на мя, как на икону святую, таково любовно и почтительно. И очи ея горят, слезами полны. Тут я узнал ея. Болярыня, хриплю, да како же ты тут, каково долго ты ехала, на каких лошадях поспешных прикатила, кто тя ко мне допустил, зачем ты тут?
Она молчит. Ничево не говорит. Лишь на мя глядит. И из глаз ея на мя течёт такое дивное успокоение, такая благость и сладость души, што лихоманка зачала отступать, таять и растекаться по углам избы, а я всё в воздухе висел, лодкой плыл под потолком, низкая крыша была мне навроде дощеника палубы, все качалось и моталось, я всё легче дышал, лехкия мои внутри рёбер расправлялись и наслаждались дыханьем, а болярыня моя молчала, всё молчала, всегда молчала, вовеки молчала. Царь, молчанье иной раз величественнее любого славословия и наисладчайшево величания. Ведь и молча можно говорить. И я услыхал, каково болярыня мне глаголет: ты, отче, не болен; то все больны вокруг тебя. Ты в вере живёшь, а люди лишь притворяются, што веруют. А иные и притворяются, што - живут. Страшнее этово ничево быть не может.
Но ты, продолжает так же молча, тех живых мертвецов не бойся. Пожалей их. Научись беседовать молча с ними. Вот како я с тобою сейчас. Молча гораздо боле, чем ты мыслишь, Учитель, возможно друг другу сказать.
Слово, слово, слово... Слову конца и краю нет. А жизни - есть. Страшимся мы этого края. Да всё к нему и идём, к нему движемся. Срок придёт - кости твои, отче, зверями хищными, псами приблудными станут разгрызены, воронами зловещими расклёваны. И што? Где ты сам будеши в тот миг, где душа твоя живая в те поры пребудет? Гроба хочешь, Аввакум? Не будет тебе гроба! На земле будешь лежати; под Солнцем, Луною, звездами и дождями; под тучами, быстро по небесной тверди бегущими, инда бешаные степные кони; и люди прах твой под ногами не узрят, и люди, равнодушные, иные, другие народы, инакие поколения, останки твои, с землёй и травою перемешанные, станут топтати, вминать в них станут лапти свои и сапоги свои, и босые, жалкие стопы свои. Да тот же час Ангелы твои рядом с тобою возлетят! Богородица близко к тебе встанет, улыбаясь жемчужно, сияя на тебя глазами, што шире лазоревых небес! И будешь счастлив ты!
Молвила так - и поднялась вверх, в воздух, и так висели мы с нею друг против друга, и сердце моё занялось. Я видел шёлк ея волос, и как они по раменам струятся. Она висела противу меня в зыбком тумане, полумраке избы, подобно иконе святой. Я не знаю, Царь, с чем сравнить ея лик. Я знаю, ты замучишь ея, как замучил мя. Ведь болярыня Старую Веру исповедует и за мною идёт.
Царь! а ежели ты, ты за мною пойдёшь!
Вот тогда Русь наша будет спасена.
От чево, спросишь, спасена? Да от распри. От смертей. От огня; ведь мы, кто во Старой Вере живёт, будем сожигати себя во срубах, избах и овинах, в ригах и на гумнах, да просто, Царь, на площадях себя жечь, аки дрова во печи, при всём честном народе. Сердце не остановишь, покаместь бьётся оно. Душу не сожжёшь, пока тело не сожжено и душа верой крепка. Я, по-твоему, еретик? Да ведь ково только не именовали еретиком! И Господа самово именовали. Для первосвященников Анны и Каиафы Он и был самый главный еретик. В темнице мне печаль. Но когда раздумаюсь о вере, радость охватит: не изничтожу! не предам! Остригите власы! Выдерните браду мою по волоску! Прокляните мя так и сяк! Замкните на сто замков в новой темнице, в далёкой страшной, густой тайге! Не страшно умереть за любовь Господа, во имя Господне. Святое Евангелие, Царь, читай! Это есть единственная на земле Книга, кою нужно читать каждодневно и можно вкушать вечно. То наш хлеб и наша вода; наше вино и наше прощение. Не держи мя за своево вражину! Не враг я тебе. Я любви полон, а не яда. Ненависти, што в иных людях вижу, нет во мне. Да, грешен! А кто из нас не грешен! Но покаюсь и боле не творю тово греха.
Затем изволь поклонитися тебе до земли, Царь, прощай, Государь, я-то жив, а ты-то не знаю, всяк под Богом ходит, никто не знает часа своево. Челом бью и все мои муки тебе прощаю. Не хотелось тебе о страданиях балакать, но уж такова моя судьба: я радости хочу, а мне на блюде яства несут: боль, крики, батоги да кровь, а боле и ничево.
Царь! Помни, што и в тебе кровь течёт. И в людях, слугах твоих. Кровь во всех, и кровь всегда. Не лей ея понапрасну! Святи ея! Прости ея! Сбереги ея! Ведь мы народ, не лей кровушку народа твоево, Государь возлюбленный.
Из лесов диких мысленно гляжу на тебя и молюсь за тебя; за ково же мне ищо молиться.
***
(письма с войны: дети приходят во сне)
за ково же мне ищо молицца я шибко уже стара предо мною у зеркале плывут лица лица а я молюся штоб дожити до утра а што утро утро оно такое свету море да всё видать наскрозь да што ль все стали враз незримы Осподу Богу Он-то бедняга ослеп от слёз одна разруха одне могилы помирают у боях наши сынки а я старуха уж нету силы никто на домовину не взденет венки малой сгиб у рукопашном истёкши кровью во сне приходит реву ревмя старшой приникнет ли к изголовью крылом серафима ручьём огня и я бормочу им престаньте мне сницца и я пою им детское демество за ково же мне ищо молицца за ково как не за деточек ну за ково
***
(любовь, она же искупление: Аввакум и Феодосия)
Он чуял себя временами малым мальчонкой. И словно бы рядом с ним братики, двое, а может, трое, и вроде бы в хворости, и вот-вот покинут сей Мiръ, ибо всё тленно, пременно всё, и жизнюшка малая, чуть занеможет, разъест ея изнутри незримый таинственный Червь, во сне он особо тщательно трудится, грызёт человека, выгрызает не хуже лисы лакомый кус из мёртвой мыши; и вроде бы сперва один братик умирает, за ним другой, даже и не в кроватке, и не в зыбке, младенчик, а прямо на полу возлежит, корчится и стонет; и внезапно зычный, звучный глас над Аввакумом произносит: СИЕ ЕСТЬ СЫНЪ МОЙ ВОЗЛЮБЛЕННЫЙ И ВОТЪ ОНЪ УМИРАЕТЪ И БУДЕТЪ ЖИТЬ ВЕЧНО
Он оглядывался. Никово не наблюдалось в остроге. О нет! сквозил тут некто живой. Скрипела, отворяясь, затяжелевшая от сырости, а после скованная ночным морозом дверь. Знать, сняли, али сбили замок снаружи. Входила женщина. Он отшатывался: баба!.. пошто баба-то здесь? Щурился. Не жена! Нет! А кто такая? Вглядывался. А она всё стояла у двери, ближе к нему не шагала.
И очи Господни изнутри наконец вспыхивали ему, в ево бедной, кружащейся шибче звёздново ковра округ Полярной Звезды башке: БОЛЯРЫНЯ!
Господи Боже Ты мой, вылепляли с натугою занемелые, посинелые от голода губы, Федосьюшка, дщерь возлюбленная, дщерь моя духовная, ничуть не греховная, откудова же ты-то здесь... в обители сей безумной, коловратной... позорной, непоглядной...
Ах, то ведь не вертоград уединенный... не Райский Сад... во Время шагнул ты - не оглянися назад...
Он шагал к ней сам. Шаг, другой. Шаги как века. Один век, другой. Ты моя птиченька! Каково тя принёс ко мне Дух Святый? Али обозом за шесть тыщ вёрст ехала-тряслася? Аль в виденьи созерцаю тя, лицезрею, ученица верная моя? Шептал, приближаясь: ты-то сама вся, берёста живая, белизной слепящая, как тайно писанная грамотка, и шуршишь, и в трубку свиваешься, и кто тя прочтёт?.. разве я, негодный, утлый, тя недостойный? Исус, вот бы Он положил нам закон - во Брачном Чертоге совокупитися. Да Настасья у мя! Каково брошу ея! Невозможно сие!
Подошел вблизь, вплоть. Бился в груди под бичами Господь. Колокол гулко охал, чисто, честно. По ударам сердца в тебе можно поверять часы Мiра: коли бьют тяжко, мерно - с Мiром всё будет спокойно и знатно, силы в нём прибудет, а войны убудет.
Рот с трудом разлепил, будьто засох он в болести, спёкся; истязальной кровию запёкся.
- Я тебе, голубица моя, грамотку посылал в топорище бердыша... стрельца одново, парня доброво, чистово... обещано им было мне помочь, письмецо то тебе передать. Ты тут... значитца, посланьице получила?.. Прочла?..
Болярыня молчала. Нежная, призрачная улыбка стала медленно, обреченно взбегать на ея бледный лик и тихо, аки вода из-подо вешнево льда, расплываться по нему, холодному и молчащему.
- Што помалкиваешь... слышишь ведь, што я тебе балакаю... Разучился я, голубонька, говорить по-людски в заключении, а всё по-птичьи, по-зверьи норовлю то стон, то крик из себя выхрипнуть. Каково ты там?.. во светлом Мiре, не таёжном, диком, там, где грады высоко строят, где малиновые звоны с колоколен по шири всей гремят-звенят, над реками, над озёрами прозрачными... Христово стадо пасёшь?! Ты хоша и баба, а головушка твоя управительная, не плоше любово мужика всё заделье скумекаешь!
Вскинул браду. Стрелял очами. Болярыня глядела на нево из-под ресниц, како одни бабы глядети умеют.
И молчала, молчала.
Он вздохнул длинно, страдально, будьто в минуту занемог.
- Што рот на замок?! Зубы на крючок?! Ты мне... поводырю твоему... изменять удумала! Знаю, знаю всё про твои грехи бабьи! Да нет, не помышляй худого... никто мне не донёс... а сон я видел. Сновижу!.. и Господь мне всё, всё во снах моих изъясняет, што с моими сынами да дщерьми духовными там, на воле, деется. Ништо не скроешь! Как ни старайся. Как ни ховай грешок за пазуху, в сумёшку. А!.. морщишься?!.. тяжко тебе? Да, тяжко. Слушать правду всегда тяжко. Иные людишки не могут правду слушать; дыхание у них на замок амбарный запирает, и дышать по-Божии, вольно и сладко, не смогают. А я, во сне непотребном тебя увидав, - молился! Вскакивал средь ночи, на колена - бух пред иконой, и молился! Молюсь, инда горю огнём! И вышёптываю Богородице: Пресвятая Богородице, охрани дочерь мою возлюбленную, Федосьюшку милую, единственную, от страсти пагубной, от любови треклятой... да не любовь то, Мати Богородице, а напасть, а соблазн велий, а Геенна в Мiру огненная! И разорвала Матушка Богородица руками Своими нежнейшими ваш треклятый союз, што зачался, да не подрос у Мiра во брюхе, да так на свет и не породился! Слава Богу за всё! Богородице слава!.. Што... молчишь...
Женщина молчала.
Он дышал шумно, многозвучно, многострунно, многотрудно, звучал соцветием хрипов, как заморский диковинный орган.
Закричал неистово.
И женщина вздрогнула, как от змеиной плети удара.
- Дрянь таковская! Уродина! Бабёшка полоумная! Гадина подколодная! Хватай нож, тесак кухонный, да и выколи око твоё, што на грех соблазняет тя! Лучче без зренья на землице остаться, нежели зреньем тем во тьму диаволю ввергнутой быти! Вот в чём ты, в каких таких тут мехах стоишь предо мной?!
Протянул руку. Цапнул пятернёй за мощный таежный треух, что возвышался грозной мохнатой митрой на голове женщины. Она не успела отшатнуться. Он резко сорвал треух и, озлясь, столь же неистово швырнул ево на пол. Треух шмякнулся на доски, словно убитый зверь.
- Што, баба, шапку себе не могёшь бабью пошить?! Кику разукрашену гордо носить?! Плат вышить шерстяной, белый розанами, будьто разбросать яркие цветы по снегу?! Пошто в мужика играешь?! Не мужик ты! Не мужик! Баба! Баба!
Она стояла с непокрытой головой. Во срубе, а будьто на морозе. И странный, сновиденный ветер внутри избы скорбно шевелил ея волосами, перебирал их хладными невидимыми пальцами: так пряха придирчиво и осторожно перебирает пряжу, ищет, где порвалася нить.
Он протянул руку. Отвернув лицо, вслепую, на ощупь нашёл ея плечо; оно само скользнуло под ево дрожащую ладонь, угнездилось там тёмно и тепло.
- Ну, слышь, прости...
Сжал ея плечо крепко, больно. Худые длинные пальцы вдавились, как в серое тесто, во шкуру волчьей шубы.
- Ну, ну... горячий я... Не сердиси, право же слово. Да! ревную. И возревновал! Так аз есмь живый. Живой я! И страдаю, поелику живой. Мучусь вот... из-за тебя... а ты - тут как тут...
Оторвал руку от ея плеча.
Измерил всю невидящим, страшным, горящим взором; бешаными глазами - перекрестил.
- Да ты мой сон! Опять - виденье! Опять - бред! Сатанинский морок. Изыди! Изыди!
Широко, зло двуперстием перекрестил ея.
Она стояла всё так же: тихо, спокойно, рядом с ним. Простоволосая, треух на полу валялся.
Он упал на колена. Громко бухнулся; колена в пол ударили, яко два костяных молота, и стук тот под сводами тюремной избы раскатился, ровно под сводами храма.
- Сон мой! Болярыня! Прокопьевна, овца заблудшая! Голубица чистая моя, да, и вся такая моя, что мне самому-то страшно! Инда страх мя берет не токмо видети тебя, да и думати, матушка, о тебе! Господь придёт и будет всех нас, грешных, вынимать из могил, скелеты наши плотью одевать да судити Страшным Судом. И нас, и нас с тобою посудит! А как же! Перво-наперво! Небеса в свиток совьются! Ты помнишь словеса сии?! Помнишь?!
Она молчала и улыбалась. Ветер светлые ея, метельные власы шевелил.
- Звёзды с зенита обрушатся! Землетряс корку земную, чёрствую поколеблет! А мы с тобою што?! А мы...
Задохнулся.
- Обнимемся...
И тут случилось чюдо сновиденное, нежданное. Женщина протянула руку. И положила руку на темя протопопа - так иерей возлагает на главу исповедника епитрахиль после кровавой исповеди. Аввакум отозвался на прикосновение всем телом: так жизнь всей плотию отзывается на смерть. Так умирающий всем духом отзывается на жизнь, ежели ево - жизнью поманят.
И второе чюдо произошло: она тихо, медленно опустилась пред ним на колена. Оба стояли, друг против друга, коленопреклоненны. Широко распахнуты глаза. Нет в любви, людие, ничего мiрсково. Есть только неотмiрское. Небесное. Да и не надо обниматься. И целоваться тоже не надо. Душа целует душу. Сердце милует сердце. Дух ласкает родной, заблудший дух, опять вводя ево в лоно судьбы, в чертог неизречённых чудес.
Руки опущены вдоль тела. Колена доски древняной тюрьмы прожигают. Глаза ищут глаза. То ево Болярыня к нему навек пришла; и теперь даже ежели уйдёт, то всё равно: счастливы оба лишь тем, што друг перед другом навек на колена встали. Всё равно што помолиться вместе. Всё равно што есть, пить вместе - на краю великово и последнево голода. На краю великой ночи Страшного Суда.
***
(Глас Никона)
Никово я не раскалывал. Никово не убивал. То мя зачали убивати, а я восстал на глупцов, на скотов, на козлищ рогатых! Я поклоняюсь Богу-Свету; слава Тебе, показавшему нам Свет! - восклицаю я, литургисая, и кто мя сможет упрекнуть в том, што я насильник, гордец и палач! Да никто! А этот... этот... Я уж и в одну темницу ево брошу, и в другую швырну, нет, всё упорствует, всё за старые Псалтыри да Четьи-Минеи, как за грешную душу, держится: а, ха, ха, да ведь Времячко-то поперёд ушло, укатилось, увалилось за нищий окоём. Иное Время настало. И весь сказ! И надо подлаживаться под Время, приласкиваться к нему надо, иначе оно тя замордует, излупит, сгубит почём зря! Безжалостно Время. Неподвластно нам, человекам. Только над туманными снами своими да над ропщущей паствой своей мы смогаем быти господами; над всепожирающим Временем мы не властны, не ево мы цари.
А нынешний Царь... што нынешний Царь? Славно я втолковал ему, каковы деяния надобно с народом произвесть, штобы народ сам, гуртом, овцами, хозяином обласканными и собаками злючими сторожимыми, за новизною побрёл. Новизна! Ей завсегда противятся. Ея боятся, ненавидят. Ну и што, што война! Да, началася война! Да, внутри народа самово! Да, гляди-кась, я-то, видать, с войной поспешил! Да времени земново нетути у мя, и нет у нас ни у ково. Торопимся! Посля нас - кто за нас наше правое дело сделает?! Да никто. И ты, Аввакум, лучче мя то ведаешь!
Всё понял Царь; согласен со мною стал во всяком начинании моём, во всяком хотении; да я и обнаглел до тово, што стал - Царю! - приказывати. Так! Не таюсь, не токмо новизны восхотел, и не токмо славы земной, преходящей, огнём времён сжираемой; власти - захотел! Да такой, што превыше Царской! Ого-го какой! Необычайной; таковой и в самой орлиной Византии было не сыскать! Штобы Русь не токмо пред обновлённым Богом распласталася на коленях, на животах, рыдая, от старины к новизне ползла, но и поклоны мне отбивала, яко пред образами, мне, да, мне! всемогущему Патриарху, ищо немного, и церковному Царю!
...а то и настоящему; чем я хуже живаго Царя? Да ничем. Может, и мне суждено почуять под моими смертными, жалкими костями позолоченный холодный трон. Скипетр да державу ощутить в холодных руках. Руки-то хладны, да сердце огнём занимается. Огнём, слышишь ты, Вакушка! И огнь тот никакою водою не залить.
А война? Што война! Война идёт всегда. Нет на Руси времячка без войны. Война, она меж мирами грохочет. Миръ, птичий да поющий, трепещет, людей обнимает, плачет-жалится, смеётся на площадях скоморошьими зубёшками. У! Всё скоморошье племя начисто повыведу! Порублю, пожгу! Пущай визжат аж до звёзд! Любо.
Война! Смута являлась. Лжедмитрии вспыхивали и гасли. Злобная Маринка, поганая пани, похотела стать Царицею Русской. Кому война, а кому мать родна! Человек, Вакушка, издревле убивает человека. Так назначено; так положено. И во Ветхом Завете про сие значится, и в Новом; разве ж не распяли Христа самово римляне в медных латах на Лысом холме? А, ты мне вновь про то, што мой Раскол вывернул Русь наизнанку! Ха! Ну да, вывернул. Яко чулок овечий, бабкой вязанный! И то суждено! В любом прошлом, знай, таится будущее. В каше, кою я, Никон, заварил, прячется - будущая Церковь!
Ищо вспомнишь мя. А может, не вспомнишь, а я тя, пёс смердящий, в застенке до косточки сгною. И носа не высунешь.
Нет, не так: сожгу я тя, Аввакуме. Яко книжищу старую, старуху умирающу. Не Богова больше она. Новые, истинные прилетели от ромеев письмена. И ты не Богов. Ты, как и я же, гордыней одержим! И ищо пуще, нежели я! Такова гордыня жрёт тебя, на глазах моих сжирает, што лишь буйное пламя, в ево же языках столбом стоя, вопить станешь до небес, излечит ея!
А ты мне про што опять?! Про то, што сельский поп обедню похмелен служил? Упился вусмерть и постыдно на паперти упал и так валялся, покаместь жёнка не приковыляла и не утащила ево в избу, под мышки уцепив? Ах, ах, Аввакуме! А ты у нас, видать, безгрешен! Не пьёшь настойки крепки, девок на исповеди не щупаешь, не дрыхнешь, пуще медведя в берлоге, посля шумново празднества! Ни гулять тебе, ни играть, ни по полю скакать! И то правда, ведь не скоморох ты, Вакушка, а протопоп! Чистейший ты протопоп, алмазный, как я погляжу... А ты не зришь, што ли, што страна наша, Расеюшка, расширяется на Восток, лехкия лесные раздувает, прибирает к рукам Москвы и Сибирь, и восточные лимонные земли, и вот уж Тихий окиян под ногами плещется, и вот уж на заходе Солнца запорожцы с Русью союз заключили! Третий Рим мы и есть Третий Рим! А четьвёртому не быти! И мы, это мы, да, оба-два, Царь Алексий и я, грешный Никон, содеем новое Вселенское Православное Царство! А стольным градом ево станет, ну ты угадал, гордец, конешно, Москва!
Окромя Москвы-матушки нету Вселенсково Града на земле!
Токмо... ну да, да... Град Небесный Иерусалим... златой ковчег надзвёздный... четыре Ангела на страже по стенам... на четыре стороны света глядят...
Што там бормочешь? Под нос себе шепчешь? Не слышу! А, про Запорожье да Киевские земли! Они-то под властью Царьграда. А мы уж два столетия как сами народом правим! Веру ево на путь направляем! Да, зрю превосходно, различаются и книги наши, и служба наша! Да не бойся: всё я приведу ко единому, Вселенскому обряду. И - нишкни! Што на Украине, што на Руси, што в Сибирюшке, што у моря Восточново, Охотсково! А там, помяни моё слово, Вакушка глупый, а там вся земля-земелюшка будет наша. Наша!
Русский, слышишь, весь Подлунный Мiръ будет!
Разве за то не жалко жизнь отдать?!
Да, по-разному молятся, по-разному крестятся, по-разному служат! Да приведём всех скотов во едино ярмо! И будет пахать народ, яко вол, землицу свежую, пушистую по весне времён орать!
Да вот беда, Аввакум. И кормишь ты ту беду с руки, язви тя в Бога-душу! Сам - кормишь! Собою - кормишь! Упорствуешь и воюешь! Ты сам вызвал ту войну. Сам на бой мя вызвал! И Царя! Наглец! Да Царь наш - наместник Бога на земле! Царь и народ - одно! Ежели Царь повелел - народ костьми ляжет, да исполнит! А ты?! Упрямишься! Неистовствуешь! Мя как угодно клеймишь и грязью поливаешь! А я-то тебе друг! Я-то тебе не враг! Я-то тебе...
...помнишь, ну вспомянь, како мы с тобою на санках тех... на саночках каталися... на салазочках... с горушки, над реченькой нашей застылой... изгибы ея зальделые помню... инда крыла, инда шея у лебедицы... река зимою, да она вся лебяжья, царевнина... как хохотали мы, Вакушка, когда с тех салазок в сугроб валилися... и ты за спиною у меня сидел, и крепко, таково крепко мя обхватывал... аж дух замирал, до тово крепко... будьто задушить хотел... и смеялся громко, на всё небо - смеялся... весело нам было... весело...
...да знаю, знаю, што ответишь. Што, мол, не ты сопротивляешься мне да Царю - противится народ. Народ! Могучий наш народ, сильный. Он, вижу, и противится моей да Царской воле сильно. Но, знаешь ли, ничево необоримово на свете нет. Нет! Што носом мя тыкаешь в незнание моё?! Ну и што, грецково языка не знаю! Ну и пёс с ним, с грецким языком! Арсений Грек, прислужник мой в делах Церкви, всё поправит!
Упрекаешь, што множество ошибок да описок в книгах византийских да веницейских?! Согласен! Имеются! Мне об том Арсений толковал! А в наших што, корявостей мало?! Ух как много! А какая тебе разница, Аввакуме, тако звучит: в Духа Святаго, Господа истиннаго и животворящаго, али этак: в Духа Святаго, Господа животворящаго. Што тут преступново?! Убрали словцо - ах, жальба какая! Обряд можно поправить, да и сам догмат наново начертать, ежели времена сместились и иной воздух люди вдохнули!
За старину, за старину, за праотцев воюешь... сто раз мне то повторил... яко несмышлёнышу... Што мне кричишь, криво рот разеваешь? Што я упрямый мордвин, леший раскосый?! Да! А может статься, и леший! Из лесов Сундовика сюда, во Москву, припёрся. Мыслишь так, ты один крут и жёсток? Я тоже крут, надобно, и заломаю на дыбе тебя сам, собственноручно, и тоже жёсток, жёстче железной лопаты, грабель железных, вострой железной секиры!
Жёсток... или жесток? А какая разница. И тут разницы нет. Один звук во слове уплыл, другой приплыл. Гордыня всё спишет. Ея власть. Без нея ничево не сотворишь могучево, вечново тем паче.
И Царь жесток. И он не знает пощады. Таким, помысли хорошенько, и должен быти правитель государства громадново, како море-окиян. Он повелевает, он руль времени вертит - и, зри, не страшится будущево. На кой ему будущево бояться, когда надобно настоящее строить! Мы - строители! Зодчие мы, заруби себе на носу, Аввакуме! А зодчий што? Он месит, кладку кладёт, рубит, жжёт, сечёт, вешает, рушит, а опосля опять возводит. Вот и мы тако же. Всех перевешаем! Всех порубим! Пожжём всех несогласных! А посля на костях, на крови новый храм возведём. То закон бытия, Аввакуме! И ты ево ведаеши лучче меня!
А Царя не тронь. Царь велик и страшен. Хотя молод, а хваток и мудёр. Усмирит он вставшую на дыбы лошадь, безумную Расею. Безумен русский человек! Без Царя он в башке, да с огнём во сердчишке. Уважь Царя! Не противься ему! Смирись ты, ну смирись, прошу! Не просить мне тебе надобно, а приказывать! Не баять с тобою, како с шабром, а сечь да сечь плетьми-девятихвостками! Штобы шкура твоя с тебя кровавыми клочьями слезала! Штобы ты восчувствовал: смирение, оно одесную тя стоит, а терпение - ошую!
Инако ты мыслишь, Аввакуме! Не вливаешься ты во церковный хор. Слаженно, ладно, знаменным распевом, в един глас со всеми не поёшь! Статочное ли это дело! И не тверди, Бога ради, што Раскол наш - то страшное, невозможное, дикое безумство, што мы с Царём злее зверей; ты што, Смуту забыл? ведь она в те поры кровию да огнём нашу землю залила, когда мы с тобою на тех салазках... по тем горушкам да сугробам... Дети, што с них взять! Катаются! Смеются! А про опричнину отцы да деды на сон грядущий нам, мальцам, у печи рассказывали; так волосья дыбом вздымалися! Разве ж нас жестокостью да кровью удивишь! Мы ко всему привычные! Пошто пророчишь, што Церковь наша замрёт и умрёт?! Да никогда тому не бывать! Да ни в жизнь! Врата Адовы не одолеют ея! Што каркаешь об том, што мы все духовные погорельцы, и по мiру пойдём с клюкой да сумой, да в духе, о, в духе будем милостыньку клянчить?! Как не уразумеешь ты, што мы - вперёд движемся! Во грядущее! А ты нас всех назад тянешь! Рак ты, Вакушка, рак и есть! Ужо обрублю я тебе твои распроклятые клешни!
Не повинуешься?! Выю не гнёшь?! Невероятна, Аввакуме, гордыня твоя! Я и не мнил, што ты такой молот железный, таковский кремень неразбиваемый! Да я ж тебя разобью! Расколочу! Яко орех кедровый, разгрызу! Во прошлое глядиши?! Гляди! Глазёнки все выглядишь! Я-то воевать с тобою буду до победы! Иначе я не могу! Нам с Царём над тобою - и надо всею староверской братией - великая победа нужна! Такова война! Пускай мя низложат. Пускай изничтожат. Муку претерплю. Я тож страдати умею. Молча буду под пыткою стоять. Но ты, ты мя не победишь. Помни: нет ни старой веры, ни новой, есть только Бог наш Христос! Али я тя анафеме предам, али ты мя анафеме предашь. Поглядим! Утро вечера мудренее!
...а салазки всё катят... всё катят с обрыва... и снег, Вакушка, снег-то всё блестит... яко адамант... инда глазам больно...
***
(девочка, ты чья?)
...дык я ж што. Я ништо. Аз есмь жалкий протопоп, во поту солёном лоб, спина горбится яко сугроб. Што нас забодал тот круторогий баран Никон! Ни-и-и-и-икон... Вежды сомкну - вижу ево рожу одну. И дородная такая рожа; борода с вехоткой в мыльне схожа; Никон, Никон, во храм заходит - кричит криком, вметнётся в Царския палаты - ах, уж лучче мне быть вживе распяту... Како он пред Царем-то нашим батюшкой изгалялся?! Как земно кланялся ему, с ним, князем верховным, троекратно челомкался-цаловался! Да! троеперстие на себя накладают, ево едино, из солонки Иудиной щепоть, воспевают!.. да за нево, люди, люди, мя - да нас всех, вот он смертный грех!.. - убивают...
Никон. Лунные блики. Луненька моя, свет полнощный, государыня, Федосьюшка... да ведь знай, душенька моя лунная: он ко мне што ни ночь приходит. И речи-то, речи всякие-разные заводит. Изподволь, издалёка зачинает. Да ласков, нежен, будьто во Христе безбрежен, будьто мать родная. Я сажусь ближе, ближе. Из-за ярких слёз ни свечи над книжкой, ни мыши-воришки не вижу. Прямо в морду ему, в лисью, лицемерную, гляжу я: што, мол, Никонушка, шабёр мой, бобёр лесной мой, заимел власть большую? Власть большую, за нею подался на сторонку святую, таперича сидишь одесную Царя, а и кто ж там ошую?
А ошую-то я, да не я, хитрец, а мой призрак брадатый... инда бормочу: не-е-е-ет, ищо не конец, ищо я, зри, не распятый... Не утыканный копьями, не колесованный, не задушенный, не посожжённый, - а вот сижу тут с тобою, дурак, непонятный ты враг, ночью бессонной... Ну што, давай, словеса свои ковром на зиме колоти, выколачивай от пыли, вражина! Можешь хоть яростью, хоть слюной изойти, - а я лишь шёпотом: во имя Отца и Сына...
Што поведать решил?.. тыщи верст отсудил у небес, у застылой землицы... На крылах сна прилетел... а помнишь, мальчонка, пострел, как вместе ловили синицу... Как дудки ножичком резали!.. как на свадьбе плясали резво... а свадьба та была, помню, колдовская, черемисская, с мёдом-яблоками... В розовых понёвах черемиски плясали, нас, детишков, во плясучий круг за ручонки выдирали, а мы по полу берёзовому пятками били яростно...
Это детство наше, Никон!.. это детство наше сосновое, ягодное, холщовое, малина-брусника... велелепное сельцо Вельдеманово... неизречённое сельцо Григорово... И бабка ищо жива... и недуром из земли лезет трава... и ищо по осени не зарезали борова...
И вот, Федосьюшка моя, таково он сидит, пёсий сын, друг-мой-дружок-барсучонок-ребячий, а я ево и вопрошаю: ну ответствуй, што поборол, а чево не превозмог, - правило нощное, древлево пенья долгие плачи? Што тебе не по нраву в нашей-то вере крепкой, старой? Расколись, яко орех! Да возгласи для всех! Поддай в небеса сердечново жару!
А он мне так молвит: эх, Вакушка, дурак ты. Налей-ка мне лучче кваску. Вижу бутыль у тя за печью, близ катанок твоих дырявых. Пересохло в глотке. Наорался я на веку. Навидался адовых казней кровавых. А ведь есть Крест Христов, не зря он в виде человека сработан; и есть крестное знаменье, ну чево ж ты ревёшь, ну чево ты...
А слёзы, государыня моя, так и брызнули у мя из очей, так и потекли на ветхую мою власяницу... И молвлю Никону: не тронь ты Крест, не убивай ты в полёте птицу! Не четыре конца у него, а все осемь. Ибо над головою Исуса, наподобье венца, письмена: ЦАРЬ ИУДЕЙСКИЙ - улетают в тучи и просинь! Ибо под ногами у Исуса израненными - тож дощечка прибита: и кровь по рёбрам Ево течет пламенно, для всякой души открыто! А вы!.. то не так начертали, сё не эдак пробормотали... А Крест Христов был и пребудет и в конце, и в начале! Альфа да Омега, а иных буквиц и не видали! И ныне, дурень ты Никон, пошто краснеешь ликом под бешаной бородою... И присно, и во веки веков, аминь!.. не страданием-кровию, а живою водою!..
Я и давай ему из апостола Павла на память читать. Я, матушка, апостола-то Павла наизусть знаю, под лестовку шептал да распевал ево сияющие словеса, ровно Исусову молитву. И валяю, яко катанки новые, для зимы снежной: слово о Христе для погибающих - безумие, а для нас, спасаемых, - сила Божья! И Ефрема Сирина бормочу, нищий на бездорожьи: Крест - путь заблудшим! Крест - упование христиан! Крест - узда богатым! Крест - памятник победы над демонами, помощь безпомощным, надежда обуреваемых, заступник вдов, упокоение скорбящих, цель старцев... Крест - охраненье Вселенной! Сила безсильных, разрешение разслабленных, покров нагим и дрожащим. Да, Никонушка упрямец, Крест - воскресение мертвых, жезл хромым, низложение горделивых, победа... победа... победа - над диаволом! Што, упорствуешь, власть заимевший?! Голгофу хочешь наново переписать?!
А крестное знамение ваше, мясо, наспех к новой, лживой Тайной Вечере порубленное?! Ах ты, пёс ты, пёс! Кому ты кость в зубах принёс! Двуперстие - вот слава, вот награда: един палец - Божественное, другой палец - человеческое! Вот и вся загадка! А Троица Единосущная - вот она: три перста сложи - мизинец, безымянный и наибольший - и будет тебе Троица, от тебя не скроется... Праотцы наши так крестилися! Весь древлий Мiръ крестился так! Пошто ты древность нашу на выдумку быструю меной меняешь, обряд рушишь! В обряде - сила. Ибо он - правда. Ибо он - Время, остолоп ты Никонушка!
А он мрачно на мя глядит, угрюмо, гоняет тёмную думу. И рот разлепляет. Изнутри ево бороды до мя долетает: а ты, Вакушка, пошто мой враг? Пошто мя предал за так? За понюх табаку? За ворону на сухом суку? Пошто на мя восстал? У мя с тобой - не моя война. Больно тебе, да! Томно! Да я тебя словесами хлещу, в застенок бросаю, на хлеб-воду сажаю, - таково я тебя спасаю, пойми это, душа твоя голая-босая! Ты мой святой Мiръ тыщу раз оскорбил, и мя вместе с ним. А ты вот скажи мне, Вакушка: ты Бога-то любил?.. али так, из кадила пускал сизый дым?.. Ежели Бога любишь - то ить и людей любишь, Вакушка. Да только так! А што зря противу истины восставать! Я-то истину - восстановляю! Я желаю, штобы всё точнехонько, по Писанию! А не по твоему веленью, по щучьему хотенью, по заячьему желанию... Пойми: есть - Святое! Есть - Святцы! И единственно их надо торжествовать и петь! А ты... ты бы рад на моём месте, близ Царя, оказаться... да слаб ты, хил... и тебе только Триодь Цветную листать да во слюду на мороз глядеть...
А я ему возьми и брякни: ты бы, Никон, лучче окрестился вдругорядь! Может, просветлело бы в башке твоей, разумом невеликой, и уразумел ты, супротив чево рискнул восставать!
А тут дверь темницы моей скрипнула. И женщина тихо вошла. Думал, баба мне кваску испить принесла. А она лик подняла, а я и гляжу - это ж снова ты! Ты, свет-царица моя, государыня, твои полнощные черты! Луна, Луненька, Федосьюшка... шаг ко мне, да шаг, да ищо шаг... Нощное правило, завершати не хочется, ночь напролёт читай нараспев, и пущай погибает враг... Ежели ночью Бога звати не станешь - так телу грешному при Солнце и жрать не давай... Прижмись, прижмись крепче ко святой иконе устами... цалуй, ровно хлеб, ровно горячий - из печи - каравай... Лучче ты голодай, чем празднуй чревоугодьем! Лучче пей хладную воду, чем сладкий мёд! Победа твоя над окаянною плотью - залог тово, што и душа твоя не умрёт...
И вот ты, болярыня, подошла к печи да на пол села. И тихо шепчу тебе: не молчи, говори у края-предела. Един Бог, Он и в Солнце и в Луне, сияет всем щедро и богато, Он - звёзды, Он - безумный заяц на стерне, Он бич в руке палача, свистящий, проклятый... Да ведь есть Божий Бич! Он свистит опричь нашей тщеты, нашего жалкого, зверьего упованья... Болярыня, я Богу, не тебе же служу!.. а поди ж ты, пред тобою дрожу, како агнец пред священною трапезой, несом на закланье... Земля, и моря, и реки, и лозы, и твои, нежная болярыня, слёзы - вдоль жизни моей, вдоль всех ея полуночных видений... Никон, отселя брысь!.. вся такая наша жизнь - от бреда до костра, от резни до святых песнопений...
Да, он тяжело с лавки встал. И к двери пошагал. И у двери на тебя и меня оглянулся. И тяжело изронил: не станет у тя, Аввакум, сил. Разминулся ты со мною навек. Разминулся.
Я тебе не друг. Не враг. Я лишь крепко сжатый кулак. Занесён над временем, над тобою. Я лишь Божий Бич. Я назначен тя бить. Всею памятью. Всей судьбою.
Вышел. Хлопнул дверьми. Пошёл меж людьми: меж сугробами, торосами, хвоей; снег под сапогом - хрусть, он убьёт меня, ну и пусть, наша вера всё одно пребудет живою.
...ах, Федосьюшка, ты не ленись, на гулянках раскосых, гремящих монистами, не крутись, болярыне не пристало, а тебе и горя мало. Ко мне ночьми и Царица приходила. Царя Алексия жена. Я разглядел ея вполглаза, вполсилы: щёчкой светла, а бровью темна. Брехали, с нея писана масляна парсуна. Красива? Не разобрал впотьмах. Што Магдалыня супротив Исуса - кошачьих ресниц смоляной взмах.
Ты ж, милушка, лучче мя знаешь: дни наши не в довольство, а на скорби нам даны. Плачем и плачем, ревём, в небесах ночами зрим знамя, желаем праздника, а заместо нево видим несчастные сны... Семьсот молитв прочитай в полночи, пропой, моя соловьиха! Да мне - лишь одну прошелести крылом, голубица, горлинка моя... Всех помяни: всё семейство моё бедное, што хлебнуло, инда горячих щей, лиха, все муки, на какие иду, обочь сытово, небитово жития!
Ах, добро творить... это вам не квасок пить... Што, вопрошаешь, ушёл ли с миром тот, язви ево, Никон-то безумец наш? Утёк, да. Я слыхал: снег под сапогами ево хрустит, вспоминал тьмы обид, што он мне нанёс, от разбитых в кровищу пяток до кончиков подъятых дыбом волос... подъят я на дыбе?.. да буду, буду ищо, изволь... ах, болярыня, до чево дикая боль... Я испытал гоненья, и ищо испытаю, дай срок... я окружён врагами, не ведают сожаленья, волчцами мой обвивают порог... В нощи на колена вставай, да поклоны метай, покуда дыханье не перетечёт через край. Пироги с мясом не вкушай, толечко с огурцом солёным да со щавелём ешь: пока уста свежи, да и дух молитвенный свеж... Ушёл Никон. Ушёл Царь наш. Царица в парче негнущейся тихо ушла. Все покинули мя. Навалилась великая мгла. И совершил я, мать моя, сто Исусовых молитв стоя, а опосля и на колена встал; Слава, и Ныне, и Аллилуиа, и Достойно есть хрипло петь не устал. Ах, праздники мои сибирские, безоглядные!.. далёко, на край зимы заброшен я... а всё вижу тя, моя нарядная, да нету, нет мне без тебя-то житья... Без тебя - всё мне Великая Суббота, и Аввакум твой со Христом спускается во Ад, и я за Ним смирно иду, бреду, яко во бреду, и чую: нету дороги назад, и край Ево алого хитона умилённо несу, а сам по сторонам гляжу, ступаю лехко и страшно, како по ножу: всё тя пытаюсь найти, может, ты тут, во страданьях навечных, Господь прости, да не вижу, нет тебя тут, болярыня, нет, и вдруг вдали брезжит полоумный, предвечный свет, и я - за Исусом - всё ближе, ближе - всё жесточе - к нему - и вдруг слёзы на нить мне нижет один родной лик, уходя во тьму - да это ж протопопица, моя остолопица, мать детишек моих, и ах, мне до гроба жена... а Исус всё идёт, и у ног Ево толпится народ, плачет-стонет на все времена... А я красный плащ Ево всё несу, держу на весу край чистой, святой одежды Ево... а жена моя глядит на мя широко и жутко, глазами огня, плащаницей - гладью кровавой шитво... И чту я в ея глазах: протопоп, жизнь твоя на весах, жизнь твоя на часах, на Царских, разбойничьих, палачьих - да всё равно... А я ей шепчу: Настасья, да ты ж мя прости, дай руку твою подержу в горсти, пока не стало навеки темно...
А и кто это там в углу?.. босиком на холодном полу?..
Огонь во печи сгас... за окном - мраз...
Девчоночка малая, стоит тихо... а может, бельчиха... а может, ежиха...
Широко распахнуты очи... мой сон во полночи...
Письмо завершить... нет уже мочи...
...Блюди ты истово, возлюбленная дщерь моя, не токмо тело твоё, но прежде всево душу твою алмазную, бирюзовую; беги от людей злобных, ненавидящих, кто бросает в мiрскую пашню зёрна чёрные яда, мести, лицемерия; сторонися подлых притворщиков, хитроумных бабёнок, рыболовные сети лукавые вяжущих ловким, без костей, языком; болтунов-брехунов; душеньку твою в чистоте сохраняй, сердечко твоё от гнева береги, за решётку не сажай, кровавыми думами не стегай, коли встретишь зло, навеки от нево утекай, а коли встретишь добро, близко к нему подходи да крепко ево обнимай. Добро, ведь оно и есть величайшее благо в широком Мiре и величайшее человеков блаженство. Это же просто таково. Да все делают вид, што не разумеют тово.
Штобы войти в Рай Господень, надобно пребыть чистым. То есть древляя истина, доченька моя любимая.
Но вот смиренно прошу тя, молю даже: не сражайся с тем, кто при жизни мертвец, не бей тово, кто от Бога Господа далёко ушёл. Может статься, ищо вернётся.
...и положить перо. И дать себе и душе своей время, штоб обсохло чернило.
... письмо, то всево лишь письмо.
...иль то не буквы, а горячие, огненные, бедново сердца удары?
...Феодосья... Настасья...
...а ту, девчонку-то, ту, што невесть откуда является, да всё заполночь, како звать?
***
(идут навстречу друг другу)
ах идём идём идём навстречь друг дружке под снегами-дождём ногами перебирает батюшко ноги переставляю я вот мы и далёкая крепкая розно бредущая семья батюшко крепче за руку девчонку держи та девчонка смекай и есть вся твоя жизнь а я мальчонку крепко за руку держу таково боле никогда на землице не рожу то мой сынок то не мой сынок немой да чужой сердчишком одинок сердчишко заячье стучит тук да тук никогда ни в жизнь не разнимем рук я знаю как тя мальчонка зовут идём той дорогой там берег крут нам надо на кручу штоб видеть вдаль штобы ничево никогда не жаль батюшко идёт я иду во облацех пролагаем мы борозду скоро ли сретенье через века батюшко жизнь моя мне велика батюшко жизнь моя она ведь твоя вся-вся а девчонка глядит смеяся кося я знаю ея имя выну ево из звёздных пелён гляжу глазами косыми на родильный туман времён
***
(Аввакум, Никон, Патриарх во дворце. Сон ли, явь)
Зло да каиниты. Наваливаются, аки тучи чернеющие. Что есть зло? Возможно ли ему быть неискушённым добром?
Он был подхвачен ветром, суровым и детским единовременно, и во мгновение ока перенесён во раздольные, просторные, как поля-луга во солнечный ясный день, палаты. Давно уж не разумел, што с ним в темнице творится. Ну пущай будет так, кивал сам себе, а потом эдак, всё смиренно претерплю. На возвышении, в резном богатом кресле, сидел человек. Он шибко, быстро, мигом одним, угадал: да это ж Царь. И, как на грех, забыл, как Царя-то величают. Забыл! Запамятовал имя ево! С ума можно сойти в застенке; жёнка слезу точит денно и нощно; детки... забыл уж он, сколь их у нево, то помирают, то рождаются, то растут, то старятся, а он всё не старится, он всё в силе, да на кой ему эта силушка, лучче бы Господь силу-то у нево взял, а щедрой дланью ему смиренную слабость дал: лечь в домовину, им самим сработанную, сложити руки на груди и тихо ко Господу отойти, да ведь таково счастия не даёт, а шепчет прямо в уши: живи, живи, тебе не вынести Моей любви.
Царь восседал молча, сжимал в руке скипетр, в другой - тяжеловесную державу. Скипетр сверкал каменьями, держава круглила позолоченный планетный бок. Рядом с троном, внизу ступеней, стоял брадатый Патриарх. Да, так положено и разделено от века: власть Государя, власть Церкви, - а у нево, жалкого протопопа, што за власть? Да и власть ли у нево? Да и нужна ли она ему?
Все рвутся к трону. Все рвутся быть первыми. Чтобы во славу вцепиться, на гребне прозрачной волны ея засветиться. Чтобы оттуда, с таким трудом, мукой и кровью достигнутой славы, вниз презрительно глянуть, увидать людишек-мурашей, прищуриться, усмехнуться: о, я моей удачи, Луны и Солнца досягнул, снизу мя всем видать, а мне и недосуг лики все ваши разглядывать, я тут, в высоте, сам по себе, с Богом рядом, ем-пью с Ним из миски одной! Да не из плошки одной ты с Ним ешь-пьешь, а сердце твоё, в погоне за вожделенным первенством с ума спрыгнувшее, тешишь; величием твоим размалёванным баюкаешь; а сбрось себя с гребня - куда сверзишься? Обо што разобьешься? В брызги? В осколки...
Так друг на друга молча глядели: он, Никон, Царь.
И што будет? Што нынче станет?
Явь обращалась в видение. Давило бремя греховное. Он повёл плечами, передёрнул ими, молча помолился: Господи Вседержителю, избави мя ото лжи велией, от напасти гордыни. Царь первым раскрыл рот: по чину. Што, Аввакуме, злата-серебра не имеешь, сундуки с яхонтами-лалами во подполье не хранишь, што же тебе, протопоп грешный, таковую радость нас ненавидеть доставляет? Пошто с нами насмерть сражаешься? Ответствуй!
Никон тут встрял. Начал тихонько, исподволь. Голос пополз тараканом запечным. И всё разгорался, како старый самовар, разъярялся. Опала Царская и гнев Царский никогда напрасными не бывали! От Царя всё надобно претерпеть! Сказано в Писании: претерпевший до конца спасётся! Ты, Аввакуме, был изначалу плотский сын родителей твоих и всех предков твоих наследник, а чьим духовным сыном ты нынче мнишь себя?! Господним разве?! Да ежели бы ты был воистину чадом Господним, ты бы понял, что мы тож, и Царь и аз есмь грешный Никон, за высоту и чистоту Господа ратуем! Ни за што иное! Чем зраки твои демоны ослепили, заслонили?! Што ты в сопротивлении нам на земле существуеши? О небесах забыл? О грядущем праведном полёте там, в Райском Саде, меж херувимов и серафимов? Ликуют Ангелы на небеси, коли душа грешная, всю жизнёшку на земле воевавшая, просветляется и к их летящему хору примыкает! Ликуют, слышишь! А о тебе, неразумный протопоп, кто будет ликовати?! Кто о тебе возрадуется?!
Он опустил голову. Подбородок ево коснулся груди. Борода топорщилась, пряди шевелились, как живые.
Кто обо мне заплачет, лучче бы вопросили, тихо, еле слышно сказал он.
И умолк.
Царь сдвинул брови. Служка подошёл, робко взял у Царя из рук державу и скипетр. Золотыми огнями вспыхивали и гасли Царские одежды, длиннющий, в пол, парчовый кафтан. Руки торчали из раструбов рукавов беспомощными берёзовыми поленцами, и белые праздные пальцы гляделись деревянными, будьто их пьяный плотник сработал. Нынче яблочный год будет, ни с тово ни с сево буркнул Никон, щурясь на затянутое подзором мороза странное окно: не квадратное, а почти круглое. Окно-Луна. И катится прочь. Протопоп вздохнул. Люблю яблоки, тихо и медленно сказал, люблю особо в Яблочный Спас. Яблочком любо разговеться. Вы бы, владыки полумiра, хоша бы жёнку мою с детишками пощадили, ея бы на волюшку пустили, мя-то как хотите пытайте, взаперти держите, измывайтеся, только бабу, бабу пощадите. У бабы волос долог, ум короток, да, да сами знаете, чай, не маленькие, без бабы и жизнь не продолжится, и дети не народятся, и время прекратится. Баба, владыки, длит время. Она ево пестует, рожает и дале за собой, как телка на вервии, ведёт.
И опять замолк.
И так стоял.
Противостояние, не иначе.
Никон разинул рот да как заорёт, како глашатай на площади людной: а пошто словесами дикими народ весь русский смущаешь! Пошто людей за собой в дебри древлей ереси уводишь! Это ты еретик, а не мы еретики! Это ты волчара, а не мы волчары! Ты изглумился над священным, изговорился, измололся неправедною речью, перегорел, пережёгся в пепел, како забытая в печи головня! Это ты, ты мертвец, ржавая кочерьга, тобою только угли остылые из жаровни выгребать! Да на снег выкидать! А потом - в угол тя, в угол швырять! Ухват ты проржавелый, и хваталка сломана! Знамя ты в клочья порванное, и древко гнилое надломилось! И все твои к народу бедному воззванья, и все твои писанья, и проповеди все твои - глум, глум, глум скомороший! Войну в открытую противу Церкви Божией ведёшь, так и знай!
Умолк. Так стоял. Задыхался.
Пот со лба ладонью отирал.
Царь молвил хрипло: будешь противиться и дале, на костре сожгу.
Он выпрямил становую жилу. Спина хрустнула, почюдилось: надломилась. Почюял себя храминой, под кою пороха подложили да тот порох подожгли, и затряслися стены, и осели, осыпали наземь красоту и упованье древлих фресок. Почюял главу свою златою маковицей; и будьто заместо волосьев пламя; то ли закат, то ли факелом плоть подожгли. Летели мимо лица иконы. Срывались со стен. Какие разбивались о землю, какие улетали в небо. К себе домой. Позолота лилась, разплавленная. Паникадило качалось, свечи гасли, вдруг вспыхивали все, бешано, разом. Лампадное стекло звенело, и лизало пятки лампадное масло. Пахло миром, порохом, грозой, грядущим. Он понимал, што должен прогудеть колоколом разпоследнее слово. И качнул веревку звонарь, и ево колокол загудел, мерно и безповоротно. Он понимал, што скажет сей час безповоротные слова. И верно! И только так и надобно жить!
- Костёр мне будет како Бог. Господа на мя нашлете в виде огня. Это мне знак будет. Не только мучений моих будущих, но и небес моих лучезарных.
И больше ничево не стал говорить. И так досыта.
Царь говорил. Никон говорил. Они оба, над ним владыки, говорили, говорили, говорили. А он молчал. Он стоял и думал: то ли зрю, то ли чую, то ли жизнь, то ли тьма, то ли Царские палаты, то ль застенок проклятый, то ли я пёс кудлатый, то ли мне за моё грядущее - прежняя расплата. Может, я уже во прошлом? А будущее возьмёт да и никогда не придёт?
Небесное боярство! Ангельское Царство! Што есть земная власть? Поцарил, и нет тебя! А што есть земная слеза? Вытечет, утрут, о радости заутра соврут. А что ж такова земная молитва? Вот она, небес ловитва! Молись, грешный протопоп, не ленись!
Они говорили и кричали, потрясали кулаками и бородами, стояли, садились, ходили взад-вперёд; Царь слез со трона и мотался, аки хмельной, Никон неистово дёргал кулаком браду свою, будьто спутанную рыболовную сеть. Он ничево не слышал. Услышал только, когда во внезапно слетевшей тишине гулко раздался, како с небес, како во храме из-под мощново купола, глас.
- Будет война, людие, неразумны вы, разрубили сами себя мечем надвое, и война грядёт, и на множество лет вперёд. Готовьтесь к ней. Воинство со стороны одной, воинство со стороны другой. Схлестнётеся, родные. И рок то ваш. Наказанье ваше. За нелюбовь. Бога оставили. Бога забыли. Теперь - бейтесь насмерть.
И в полной тишине он сделал шаг вперёд, ко трону, и голою рукой нежно, осторожно коснулся обитой бархатом деревяшки, как в ночи - тёплой женской груди.
***
(народ родной)
Ах, люди, люди! А вы ведаете, што оно такое - толпа? А я зело ведаю, так больно ведаю, што потроха мои все сплошь огнищем полыхают. Одно дельце, людие, - болотные огонёчки; иное - егда полымя тя крепко охватит, жутко, и завоешь-заблажишь, свету не взвидишь, до чево томно! Толпа тож огонь. Огнь поядающий! Нету конца-краю пожару тому. И идёт, и идёт, наваливается, красным лоном теснит, в алые хищные губёшки втягивает тя, птаху человечью малую, несмышлёную. И то, да разве ж смышлёны мы?! Смысл наш нищий давным-давно на инаких пожарищах истлел. Упорно воспоминаем то, што забыть бы, што вспоминати никогда не велено! Кем не велено? Господом? А хоша бы и Господом. Под Ево лезвиё главу надобно склонити. Выю гордую нагнуть. Слишком мы заносимся, черезчур.
Толпа, толпа. Наплывает, слепа. То притечёт, то отхлынет. Нет удержу. Не дай Господи очутитися середь толпы. Задавят! Сомнут. Инда в кулачище огроменном, люди тя, яко ягоду, сожмут, и сок твой весь, по красной капле, выдавят. Кровь, она ж на морозе дымится! Все жаркое на холоду - дым испускает; словно бы горит, и дым валит. От толпы средь зимы крутится в небо дым. Толпа - пожар. Там, внутри толпы, человек - не Господень дар. Не благословение, нет. А иной, страшный свет. Глаза у всех горят. Рвётся наряд. И ветхий-бедный, и самоцветный, богатый; толпа - вот расплата, вот ход ея мощный, проклятый, она Царям отрада, пожива для ката, умножена трикраты, бабы всё рожают да рожают детишек, выпущают из живота, из подмышек, люди, люди - ветра да пепла излишек...
Я толпу видал-слыхал, в ней хаживал, ея по боку многорукому, многоногому - поглаживал. Тёк в ней, пребывал ея кровию, ея холодной вешней водой. Тогда был - эх, молодой! И не страшился толпы. И не страшился судьбы. А теперь... закрутит людской водоворот, и блазнится мне, што душа вон из телес уйдёт, што я - вот-вот, немедля, прямо нынче! - помру: хоругвью забьюся на сыром ветру... Земля наша, родина!
Мы - толпа, сколь площадей наискось пройдено... сколь тропинок по горам кудрявым проложено... сколь пальцев, ушей, рук-ног обморожено...
Мы - толпа? А разве мы - толпа? Толпа глуха. Толпа слепа. Толпа то нема, то златоуста: от Мясопуста до Сыропуста. Человек в толпе - не херувим, нет. Он отрок во пещи Вавилонской, угрюмой. Серафимам шестокрыльным да Херувимам многоочитым он дал обет: воеводою огнепальным гоняет тяжкую думу. Силы безплотныя! Силы небесныя! Толпа катит?! Нет! Народ идёт, глотку рвёт дедовой песнею! Злославие пущай иссякнет, а пеньё Ангельско зазвенит в выси: лети, лети, глас народа, песня, милостыньку не проси! Ты сама, наша песня, ково хочешь одаришь собою. Ты летишь во облацех, поверх хороводов девьих, превыше волчьево воя, ты раскинула крыла могучие между тучами, а и кто ты, песня, а ну признайся, скажи?.. птица ли Рух, птица ль Гаруда?.. снег завалил все просторы, сверкает лютой остудой... лети, сердцем грейся, волей упейся, да не дрожи... Мы все головы задрали. Ты летишь, а будьто лежишь в синем небес одеяле. Тя тученьки целовали. Тя звёздоньки обымали. Над народом - птица! Такая лишь приснится! Зенит протыкает золотая, крылатая спица... Течёт облаков колесница... А коль подстрелят, падать зачнёшь с высоты - Бог на рученьки тя подхватит, не сможешь убиться, в кровь разбиться...
Вот тако же и человек бытует. На мечах рубится, на брачном ложе воркует. А потом - последний полёт. Часы-то - наперечёт! А и што там, внизу, под тобой, улетающим, толпа тебе речёт... што бормочет народ... што глаголет твой Царь... скажет верным сокольничим: подстрели тово Феникса пьянокрылово да на обед мне изжарь... И летишь ты, крыльями машешь, инда в небесах пляшешь, селезень, кречет, голубь, канюк, лебедь белый... глотка твоя, видать, отхрипела, отпела...
Но последний крик! Он есть. Вырвется из пронзённой стрелою груди. Посекут землю кровавы дожди. Красный снег завихрится. Сканью земляной заискрится. Ах, люди, люди, - мы ж у потоков времён - только в небе летящие птицы... то журавли, то синицы...
Крик последний! Народ замолк, бедный! Гремит небесная, на пол-Мiра, обедня! Вытолкни крик, душа, да падай на землю; а иной я судьбины не хочу, не приемлю.
***
(только вперёд)
Самое трудное на свете - идти. Иди. Самое страшное на свете - идти в темноте. Ничего не видно. Руки сцеплены на груди. Руки сжаты на позабытой версте. Слева грохочет и справа. Последний бой. Это бьются с державой держава. Останься самою собой. Останься последней девчонкой с печальным ликом Богоматери Донской. Спасённым тощим котёнком. Собакой, чей волчий вой. Идёшь. Ты ходячее дерево. Шагаешь корнями ног. А людям кажется: девочка. Иные видят: щенок. Иным блазнится: ворона. И встали сугробы в ряд. И розвальни с небосклона в посмертье катят, катят. А там, во санях, черным-черна, в алмазной вьюге, кривя плачущий рот, широко тебя крестит матерь Война: иди, иди только вперёд, вперёд.
***
(протопоп и Никон)
...толпа напирала, а он сначала сопротивлялся ей, а потом катился вместе с ней, толпа вспыхивала тысящью зрячих огней, толпа бешанствовала, усмирялась, взрывалась опять, другой такой толпы в целом мире не сыскать; он чуял течение в ней, внутри, крови, биение крови - спины, локти, руки, ноги и щёки горели жадно, ему становилося жарко, вот далёко, над затылками, шапками и лбами, он увидал на помосте человека в ризе; ево ударило вдоль всево тела синей молнией: Никон! - а потом ищо раз ударило: нет! обознался! - и потом в третий раз обожгло: кто это?! - и самому себе он показался не самим собой.
Я не тот, не тот, кто я есмь. Федот, да не тот. Рот выборматывал невероятные словеса - он таковых знать не знал. Всё ближе толпа подносила ево к помосту, слишком сильно сходному с Лобным местом. Ах, тут вот ведь и казни запросто творятся; он попытался зажать себе рот ладонью, да не вышло - не мог выпростать согнутую в локте руку и поднести к лицу; она была прижата к животу, к потрёпанной рясе плотным, чюдовищным многолюдьем. Толпа, ты ведь великанский булыжник. Ты припечатываешь, давишь. Тебе важно, штобы сок брызнул. Плод тем и хорош, што сочен; убийство человека человеком уж тем оправдано, што убитый отдаст улетающему Мiру последний крик.
Вопль последний.
В нём - вся музыка Мiра подлунново; именно во крике, в отчаянии.
А - праздник? Разве толпа не может родить праздник?
И угоститься им, от пуза, от сердца, от души?
Вот уже слишком близко он подступил к помосту. Рассмотреть можно было шершавые грязные доски, побитые дождями. Человек, другой Никон, а в ризе всё такой же, какова и у Никона была, праздничной, снежно-сверкающей, - алмазные искры, цветной, радужный снег, глазам больно, а сердцу ищо больнее, - повел головою, скосил зрачки, и глаза ево словно бы на миг ослепли, а потом опять прозрели: то таково иной, новый Никон узрел ево, иново протопопа.
Он глядел на Никона снизу вверх. Будьто в небо. Человек, когда на человека снизу ввысь взирает, смотрит в самом деле не на человека, а на небо; и человек, на ково глядят, становится для зрящево небом, и тот, кто сверху наблюдает, зрит под собою крутящуюся землю.
Земля и небо. Небо и земля. Надобно было немедленно сделати што-нибудь, и он - крикнул.
Крик!
Птичий крик!
Человечий крик! Зверий рык!
А - Ангелы кричат?! А нежные Херувимы?! А... славнейшие без сравнения Серафимы...
- Никон! Не глаголай неправду! Ты же не враг себе!
Толпа катилась, не останавливалась. Всё ближе, теснее и безвозвратнее притискивала ево к помосту. Приговор, казнь, зрелище. Только почему не он, а Никон, Никон-то чужой стоит на помосте?! Никона будут казнить, а не ево?!
Толпа крутилась, ея водовороты и спирали вспучивались, голоса гудели и сшибалися, и там, за помостом, за спиною другово Никона, он увидал странную, невозможную вещь: громадный железный ящик, а на нём, в виде кургузово сундука, железная пушка, и ствол торчит гусиной шеей; а снизу той громадины шевелятся железные гусеницы, они с лязгом и диким скрежетом наматываются на колёса, и огромный железный короб неуклонно и грозно движется, наплывает, разрезает надвое толпу, люди с криками разбегаются, толпа разваливается в стороны, раскалывается, как раскололось и застыло Чермное море пред войском Моисеевым; он таращился, не верил глазам своим, подумал про себя смятенно: я раб безумия моево... - а за великанским коробом на медленно, дико-хищно вращающихся гусеницах катилися ищо такие же короба, переваливались с боку на бок, яко жирные железные утки, яко раскормленные стальные хрюшки, и шли, и шли, гудели, надвигались, обещая смерть, навевая Адовы сны, не уклониться, не укрыться, не вжаться в землю палым листом, не исчезнуть; только взмыть в небеса птицей... да полно, птица ли он? Стая ли птиц небесных сия крутящаяся непомерной бурей толпа?
Птицы небесные не сеют, не жнут, но сыты бывают, воспомнил он родные крылатые слова, он за ними никогда не чюял боли и скорби, они чюдились ему полными радости, настоящим праздником Господним, Двунадесятым, одним из любимых; когда наступал Покров и на всей родной земле выпадал первый, нежный, тревожный октябрьский снег, он почему-то повторял те словеса про себя, а то и вышёптывал, и они тут же улетали, крылатые Ангелы, и следа не оставляли; и он дивился лёгкому дыханию Священного Писания, не понимал, как буквицы могут становиться биением сердца, а ево сбивчивые удары - летящими птицами; люди не птицы, твердил он себе, люди есть люди, их племя накрепко привязано к земле, - а куда же мы уйдём, канем посля смерти?.. в каковую невозвратную пелену?.. в каковые облачные, грозовые дебри?.. а железные сундуки всё катились, грохот разрывал уши и ту тончайшую смешную оболочку, коя одна и защищала смятенную душу; та оболочка, што она была?.. молитва?.. песня?.. клятва?.. признание в любви?.. я люблю тебя, человече, я люблю Тебя, Боже?.. не разобрать... вдохов-выдохов не различить...
Это на нево, на всех них надвигалось Время, и с ним не справиться было, ево надо было иль принимать, иль отвергать, закрывая глаза и отворачиваясь в молчании и презреньи; человек, обладающий властью, собрал вкруг себя мастеров-кузнецов и приказал им выделать, выковать в диавольных кузнях те страшные короба; подневольные люди, послушные слуги, старательно и мрачно, ни словца не промолвив, исполнили всё, што повелел владыка; и нет, не было объясненья, зачем, для чево идут по земле, давя всё живое, железные аггелы, виверны, единороги и аспиды.
Человек и власть. Власть и человек. Неужто во будущих временах ждёт всё то же? Плыви, плыви, пловец, задыхайся, человече, в намокшем тулупе посреди быстрой холодной реки; сей час пойдеши ко дну, и никакая молитва тебя не спасёт; а што, кто спасёт? Тот, кто имеет власть?
Тот, кто плывет в лодье. Он протянет тебе весло. И по веслу, омоченному ледяною водой, ты вскарабкаешься, мокрый жук, на борт, уцепишься за качливое, ненадёжное древо, что колыхается посреди потока; вот видишь, чюдо есть, а ты не верил в нево.
Смеялся над ним.
Над собою - смеялся!
...толпа крепко прижала ево к помосту, он стал задыхаться, иной Никон глядел на нево по-прежнему сверху вниз, но он, он потерял глазами Никоновы глаза, он в ужасе уставился на железные короба, што шли и шли и шли из-за кровавово окоёма; впору было читать Псалтырь, древляя музыка уже проснулась в нём, обняла ево, и толпа обняла, они обе, музыка и толпа, стискивали ево в смертных объятьях; и тут он на миг вспомнил Настасью, жёнку ево, а потом сразу же - болярыню, несбывшуюся ево небесную жену, супругу ево в Духе Святом; и такою волной весёлого сумасшествия захлестнул ево ея образ, ея радостный, светлый лик! "Все мыслят таково, што вера во Господа - то печаль, повиновение, скорбь безконечная, како на похоронах, како при могиле; а то ж веселие, праздник вечный! Да и Страшный Суд, отче, то праздник! Цветные костры на полнеба! Павлиньи сполохи на пол-Мiра! Костер горит, пепел по ветру летит, а птица Феникс возстаёт, возстаёт! Буквицы, протопоп, ты ж мне сам руку с гусиным пером верно ставил на бумагу, штобы я с молитвою верны буквицы нарисовывала! О, отченька возлюбленный! Я так хочу быть свободна от земной жизни! Ты помолися ко Господу, штобы мне век фиял вина сапфирно-синево, небесново пить! Штобы век праздновати, на весь небосвод, свободу мою!"
Блаженная, она блаженная ево болярыня; и то главное. Как он мог забыть о самом главном? О том, что в Мiре живёт и выживает лишь юродивый Христа ради? А не сам ли он таковый был... Ежели бы вериги кто на нево тяжеленные накрутил, грудь, спину да живот чугунными цепями обмотал - он бы смиренно их носил; и там, на снежку слепящем, сгорбившись, то и дело лоб крестя, молча сидел, и жупел серный, горящий в голой руке, кривя страдальный лик, держал - а потом внезаапу рот открывал и голос возвышал; да, да, он сызмальства мечтал именно так: полуголым, в отрепьях, на снегу, и лицо закинуто к людям, и каждый людской лик - Солнце; а все Солнца катятся мимо; кто понаглей, тот и плюёт в нево; кто посердобольней, тот в ладонь ему монету, пирожок али горбушку суёт. А во Престольный Праздник - глядишь, и пряник печатный. На, пожуй! И жевал бы, и улыбался беззубо, и красной на морозе рукой благословлял мимохожий люд. Взять на себя непосильную ношу! И быть свободным! Ото всех; но не от Бога. Вся служба твоя юродская - Богу; все приношения твои и вознесения, все падения в придорожную грязь и все заоблачные упования - Богу. Он один управляет всем мощным хором бытия. Он... один...
А ты кто такой? Кто ты, кто ты, кто...
Чужой, незнамый Никон шагнул вперед. Железные бочонки на гусеницах, с длинными гусиными стальными шеями, надвинулись, заслонили солнце, снег и свет. Отец! Мать! Жизнь твоя! Зачем-то, за какою-то надобой ты был рождён. Штобы железные чёрные гусеницы - тебя раздавили?!
...он закинул голову выше, ищо выше - и в небесах увидал себя робёнком.
Робёнок шёл по облакам, бежал, останавливался, улыбался, сжимал кулачки, разжимал, бежал опять.
А толпа изменилась; всякий человек в ней, он мог хорошо рассмотреть, был одет не так, как они все пообвыкли, не в обычный тулуп али зипун, не в понёву и кику, а в непонятные тряпицы, таковых он никогда и не видывал: и, однако, все кричали, шептали, гомонили и лопотали знакомо, не звучала речь чужеземца в толпе; колыхался народ, ровно синё море, аки волна на Волге али на Енисее в ветреный суровый, лютый день; и кричал, и плакал, и ревел, и воздыхал по-родному, и, может, иноземцу то было против шерсти, ежели таковой в толпе и затесался; ах, юродивый Вакушка! И юродка жёнка твоя Настасья! И юродка истинная супруга твоя в Духе, Феодосья Прокопьевна! Нет конца-краю, нет предела юродству; благословенно оно; то тишайше, то громоподобно, и какое юродство лучче и чище, никто не скажет; принимай стезю; иди выше, выше, в гору; гляди горе; там - Солнце.
Он хорошо понимал, што во мгновение ока очутился в том времени, коего никто никогда не видел и в нём ищо не живал; а вот он тут, он зрит железные ящики, стальные короба, странные одежды, слышит родимую речь, а в ней там и сям вспыхивают, резкими рубинами и жгучими аметистами в ночной медной скани, никогда не слышанные им реченья; он хочет Бога спросить: Боже, а доколе я здесь буду пребывати?.. навек я тут али на час?.. пошто мне то наказанье?.. али в чём я провинился пред Тобою, мало и плохо молился, лениво паству наставлял?.. да не предал я Тя, яко дрянь Иуда, ни словом ни делом, а поди ж ты, показал Ты мне Мiръ изменённый, Мiръ другой, и дик он глазу моему, и тягостен он дыханью моему и слуху моему; а люди, люди-то, Господи, ведь те же, всё те же...
И не успел он додумать эту думу, как из стальных гусиных шей вылетел огонь, и загремел гром, и небо дымом заволокло.
Он ищо успел увидати, как в густом дыму падают на грязный, притоптанный площадной снег люди, люди; как льётся кровь, крови оказалось нежданно много и щедро, она лилась отовсюду, будьто взрезали вострыми ножами бурдюки с вином али выбили ногами днища из безчисленных бочек; красное лилось, алое булькало и мерцало, озёра вспыхивали кармином, люди лицами падали в кровь, размазывали ея по щекам, орали тяжко и протяжно. Увидал он и то, как чужедальний, непонятный Никон, и лицом-то вроде Никон, а повадками - нет, не он, пошатнулся на пытальном помосте, хотел ухватиться хоть за што-нибудь ослабелыми руками, а вокруг зияла пустота, вспыхивали непонятные выкрики, снег гляделся грязною солью, и льющаяся кровь пахла солью и рыбой, и он подумал судорожно, смутно, почти напоследок: всё в мире солёно, всё горчит и тлеет, а Троица Единосущная, ведь ея среди нас, грешных, нет, она над нами, эх, был бы я Иоанн Златоустый, я б сей же час рот открыл усатый-брадатый, да и запел, заблажил на весь свет, да всё што хочешь завопил бы, хоть Великую Ектенью, хоть из Постной Триоди, хоть из Цветной, а ведь это же война, я же наблюдаю войну, да в Мiре ином, да во времени чужом, вот сподобился, вот к чему привело моё юродство да верность, Господи, Единственному Тебе! Семя веры моея Ты умножил! И вот окунул мя в новую Смуту!
Откуда ни возьмись, на запруженную народом площадь выбежали скоморохи. Пушки, водруженные на железных коробах, выжидали минуту-другую и опять палили. Люди падали, окровавленные. Крики заслоняли небо, втыкались в низко летящие, набрякшие снегом тучи. Скоморохи каталися колесом, непотребно вставали на руки, галчино галдели, размазывали по щекам свекольный сок. Всех убивали, а они прыгали невредимы, как заговорённые. Он сощурился: корявые, бешаные скоморошьи руки медленно, с натугой, выкатывали на площадь огромную, величиною чуть не с купецкую расшиву, чёрную бочку; старый кудлатый, сребрянобородый скоморох пнул ея красным кровавым сафьянным сапогом; бочка разломилась, доски лепестками чёрной адовой нимфеи разошлися в стороны, и, будьто на льду, на белом пруду площади, в окружении вопящей, умирающей зимней толпы из бочки на снег вывалилась немыслимой величины раковина. Перловица? Али заморская? Он глядел пристально: таковые вылавливали в далёких морях и привозили на Русь ганзейские купцы, торговали их на Макарьевской полоумной, многогласо кричащей ярманке. Ближе шагнул. С помоста, где стоял чужеродный Никон, валились наземь расстрелянные люди. Крики усиливались, копьями вонзались в низкий серый ковёр неба. В этакой перловице могли запросто человеки поместиться, како в кошёвке!
И поместились.
Он увидал их. Внутри великанской Раковины. Двух девушек. Нагих. Розовых на морозе телами. Они прикрывались от чужих взоров ладонями и локтями, сутулили спины, но никто, умирая, на красоту их и не взирал, кроме нево, изумлённово, да отчаянно хохочущих на ветру скоморохов. Скоморохи хлопали в ладоши, согреваясь, и глядя на них, от их смеха и хлопков согревался и он. Толпа гибла под выстрелами. Огонь, крики и кровь, и больше ничево не пребывало в мире. Ни в прошлом, ни в будущем. Две голые девушки, юные совсем, жались друг к дружке на пронизывающем до костей ветру, сырость била их в щёки и рёбра, жёсткой серебряной мочалкой во снежной бане безжалостно тёрла им тонкие, тощие спины. Он шагнул ближе. Чюдо: он ищо не был застрелен. Всё, што он видал на земле, чему был свидетелем, всё умирало. Прекращало быть. С этим надобно было али смириться, али противу этово возстать; но как возстанеши против Бога, ведь Он положил предел жизни. А предел любви?
Почему человек ненавидит человека?
Почему люди убивают друг друга?
Он задал себе эти два простых вопроса, и тут же явился пред ним третий, Бог Троицу любит, да самый важный, самый пронзительный и кровавый: где же, где прошёл Великий Раскол? Между любовью и ненавистью. Между болью и радостью. Между надеждой и обречённостью. Между Мiромъ и Мiромъ! Да, человек жесток! Да, он зол и гадок! Но не настолько, штобы разрубить свой Мiръ, в коем он родился, возрос, созрел и достиг чувства Бога, пополам!
Надвое!
Он видел: девушки в Раковине тепло, нежно, отчаянно обнимают друг друга, ищут друг у друга защиты, прижимаются друг к другу, а между их телами, о нет, между душами их, тёплыми, солнечными, боящимися, дрожащими, стрекозиными ли, синичьими, ищо живыми, мерцает, перекатывается и переливается, играет всеми огнями радуги, снеговыми, ледяными, сиреневыми вспышками - Жемчужина.
Ищо шаг. Ближе. Вот бы рядышком разсмотрети. Он таковых великанских перлов не видывал за целую жизнь; ни на Волге, ни на Оке привольной, ни на золотой Суре, где живёт Стерляжий Царь, ни на речушке Сундовике, близ села Григорова, где явился он на свет Божий; ни на брегах холодных рек сибирских; ни на Севере хвойном и вечно молчащем, а зачем ему язык, есть только ели, сосны и пихты, и снега, и торосы, и Белое, цвета варёной трески, ледяное море. Перл сиял, размером со спелую кедровую шишку, а может, с голову младенца; да то не жемчуг, подумал он испуганно и отвёл глаза вбок, то, может статься, живой зверёк, в белый клубок свернулся да спит, колечком скручен, в шар оборотился, а белая шерсть сверкает радужно, вот я и обознался.
***
(што суть война)
Я себе частенько говорю: ты ведь, Аввакуме, не герой, ты всево лишь протопоп, священник ты, и Богу служишь; герои, они другие, герои, они витязи во шлемах, в кольчугах, с копьями наперевес, на конях возседают, в самую гущу битвы бросаются; воюют воины, они герои. А ты, кто такой ты? Вызови на бой ково хочешь, а потом уж и гундось проповеди, посля твоея высокой, навечной гибели. Ведь только в бою герой становится запечатлен на облачной, поднебесной холстине, а потом над убийцами дух ево, што златая птица, вольно летит. А рядом со златым пером - чёрный вран. Ворон норовит глаза мертвеца, коими он на Мiръ взирал, хищно выклевать; защитник земли нашей, ах, ежели бы не горел, не тонул, кровию не истекал живой!.. А я выжил. Убивали мя, а я - выжил! Землю нашу огнями волчьими пожгли вражины. А мы живы осталися! Што есть война? Сшибаются люди лбами, бросаются кони в людскую гущу, гибнет округ всё живое, раскалывается земелька наша надвое, а то и натрое, а то на множество кусков, како хлеб высохший, ломается. Раскол. Раскол. Сердце, звеня от ужаса, раскололось. Какую же любовь надобно иметь тебе, человече, в сердчишке бедном твоём, штобы искупить твой грех! Кто первым меч обоюдоострый поднял и разрубил веру нашу и жизнь нашу? Неужели Никон? Никон, Никитка, малец отчаянный... я ведь с ним на санках, на салазках, живо скользящих, с горы робёнком катился... вот и он сей час предо мной, на мя глядит. А тут и Настасья моя у мя под ногами шарахается, а тут и болярыня моя из-за плеча моево появляется неслышно, и течёт нежной рекою ко мне, душистое, будьто синелевое дыхание ея слышу... Вдруг к Никону обернулась. Да и шепчет ему: ты, Патриарх, не пугайся, мя не убегай, увидь, услышь, я-то ведь и есть твоя возлюбленная смерть. Вижу, у Никона губа дрожит. Как это, болярыня, како может быть: живая баба - и она же смерть? А болярыня моя шепчет: да, может, да. И ко мне лик светлый повернула. И мя очами до кости прожигает. И вдруг смертушкой обратилась: скелетом, костями гремучими; смрадом могильным повеяло. Все мы друг другом оборачиваемся; смерть поворачивается жизнью к нам, жизнь гибелью оборачивается, а я ярким безумным костром обернулся для люда моево будущево, грядущево, который огни округ башки моей метельной, седой зреть будет, а то, што на костре я сам себя во снах моих не раз видал, то не диво; не раз собственные крики истошные, до небес, с кострища тово слыхивал я... проснусь, головою помотаю да и плюну. Дай прикажу сам себе помереть, зряшный Аввакум! Ты, жалкий протопоп, привидится же тебе в ночи такое непотребство. Вставай, поднимайся, подрясник напяливай, рясу нацепляй да иди во храм, даже ежели нету храма, даже ежели вместо храма у тя хлев коровий, сруб отшельничий. Отвернись, болярыня! Не гляди на Никона! Никон тоже зачем-то мне послан. Гляди, как стоит и смотрит, набычась, у, бык мирской, Никон... за ним Царь-Государь, призраком, ветром паутинным колышется, и ты, Настасья, закрой очи твои, не гляди на то, на што глядеть нельзя... помни, настанет время, состаримся мы оба, и побредём по льду широково озера без краёв-берегов, а вокруг тайга, а вокруг кедрач, дети малые наши орут, воины жестокие нас погоняют, прикладами нам в спины тычут... ту парсуну ледовую, суровую ты, болярыня, в твоём сне давненько видала. Да крики робяток моих бедных в том страшном сне слыхала... а не сказала, жёнка моя мя в том сне обнимала, или в том сне ты, болярыня, сама мя утешала... один раз про тот сон мне и поведала, но никогда боле о том видении ночном ты мне не говорила, душенька моя... мя щадила. А и кто я такой, штобы жалостью мя наградить? Ни жалости, ни снисхождения, ни любви не прошу, не требую, лишь пою псалмы свои юродские. Не людям пою, а сам себе. Да ищо Богу. А вот сон, который видел я про тебя, болярыня моя возлюбленная. Вот он-то и сбылся. Увезли тя в розвальнях, и погибла ты, умерла с голоду в глубокой яме, вырытой до самово сердца земли. Вырастали из-под земли крики твои страшные, улетали во небеса и обращалися в кровавые звёзды. И не пришёл я к тебе, настоящий, живой, умирающий в муке мученической, а пришёл к тебе лишь мысленно, во снах моих, опять посреди полночи. Дай прижму тя к груди моей, болярыня! Моя жёнка Анастасия, голубка, прости, прости мя. Тебя я так никогда к себе не прижимал, обнимати тож ведь можно по-всякому, можно ручищами тело обхватывать чужое али родное, да свои телеса, яко шубу, на иное тело накидывати, да сжимать чужую плоть, крепко стискивать, да хруст костей слышати, да поцелуями лик румяный покрывати. А сердцем можно обымать и духом. Объятия духа самые крепкие, их уже никто не может разорвати, а Господь Бог, Господь, Господь-то может разрубить их одним дуновением из уст Своих, одним беглым взором Своим. Он и рубит-жжёт, Он и съединяет-сращивает, Он может всё. А мы, юродиво пав на колени, на животе на холодных досках разпластавшися, молимся и молимся, всё молимся Ему. И нет конца-исхода той отчаянной молитве. То громкой и хриплой, то безумным шепотком рассыпанной, слёзными зёрнами. Чем, протопоп, я отличаюся от скомороха площадново? Да ничем. Я такой же нищий, как скоморох бродячий, я такой же весёлый, безпричинно прыгаю до небес, и жить радостно-захлёбно мне, како и ему, плясуну. И так же я горько плачу, ежели мя плетью кто нагло лизнёт или жгучим словом смертно обидит. Словом можно излечити, а можно и убить, яко ножом вострым. Люди, они часто сами не ведают, што они убийцы. Убийца до гробовой доски верит в то, што он непогрешим! Што правильное дело содеял. Ежели тебе хуже худово - убийца добьёт тебя смертным боем, швырнёт в застенок; како раньше на комара иереев опальных в тайге бросали, так и тя к разлапистой ели навек привяжут; кто власть имеет, тот тобою и распорядится. Значит, главное на свете власть.
Господи Боже мой! Да не есть ли вы все, людие, юродивые-безумные! Вот юродивый на снегу сидит; и безгрешен он, ибо молитвенник он; а я есмь грешник. Ты, роза моя посреди снегов, любезная Феодосия Прокопьевна!.. ты болярыня моя и юродка моя. Ты, Настасья, бедная, несчастная жёнка моя... а и кто же такой юродивый? Не тот ли это Симон Киринеянин, что за Христом Крест, Ему в подмогу, на себе волок по дороге на Голгофу, на Лысую Гору? Путь ищо не был проложён... шли напролом, наобум... Не тот ли это копьеносец Лонгин, што на прободённый бок распятово Христа глядел, а потом как швырнёт копьё своё прочь, да бух!.. как падёт на колена, руки к небу поднимет, да как возопит на весь Мiръ широкий, вечерний, грозовой: Господи! верую! А разве не юродивые скоморохи наши? Я, грешник, вот мечтал-то, уж грешно незнамо как, будьто вина сладкого, романеи упился... о том, как брошу церковь мою, оденусь в рубище, в тряпицы жалкие, лохматые, да побегу на площадь, да увьюсь вдаль за ними, цветнопламенными скоморохами, и буду неистовый бубен трясти в руках, колокольцы зачнут на весь Мiръ звенети, и приплясывать буду умалишённо, ножонки мои жалкие крючить-подымать, лик мой грешный к небесам васильковым, ярким запрокидывать! Да кричать, блажить на весь зимний свет: а смерти не было и нет! Но ведь люди о том же, о том же всегда вопят! Што смерти нет, то и я во храме изрекаю, и я во храме о том посля службы проповедую! Колена люди предо мною преклоняют! А я руки на темечки, на затылки знай кладу, да и шепчу им, сам весь в слезах, лицо всё солёное вперехлёст слезами залито, а льются те слёзы прямёхонько из души: ах, люди, люди мои, знайте, верьте, нет смерти! Смерть, где твоё жало! Ад, где твоя победа! Христос воскрес, и Ангели поют на небеси! Христос-то для меня воскресает каждый день, и всякий Божий день я, грешный Аввакум, справляю Пасху мою! И Пасха моя - то мой ледоход, река сибирская, широкая, страшная, вскрывается во сне по весне, лёд трещит и гремит, льдины торосами встают, горами надвигаются на тебя, грохочут булыжниками, а ты стоишь на берегу и видишь, как играет первая весенняя вода, и как на льдинах тех мимо тебя плывёт весь твой возлюбленный Мiръ: мальцы стоят, за верёвку салазки держа, собаки лают бешано, взахлёб, коровы мычат, гривы лошадей, вороные и золотые, по ветру вьются, и конские хвосты огнями бьются в широкой синеве... Царство синево, упоённово, Богородичново цвета! Лазурита ослепительней, сапфира во иконной скани ярчей! Речная снизу синева, небесная сверху, а мимо мя, грешново, на льдине плывёт храм Божий, а за ним дом плывёт, изба, кому-то сгибшему родная, и уплывает во время, в безвременья широкое море... Куда поплывём? И всем во свой суждённый час колокола поют, звучат, белая колокольня сумасшедшей главой небеса васильковые пронзает... горят купола Пасхи Господней, начищенные, синие со звёздами золотыми, то цвет плаща Богородицы... так всякую минуту, всякий миг жизнь наша синевой небесной насыщается... А вдоль берега - река. Опять синева! Куда ни кинь взор! И глядим мы во грешное зерцало воды, куда глядеть святые отцы не советуют, на лик свой жалкий пялимся, да и видим: он-то стареет, а заместо чахлой плоти всё боле является душа! Лик-то морщинами страшными, инда сетью рыбацкой, покрывается, а душа - молодая!.. душе нашей всегда пятнадцать годков, шестнадцать... отроковица она, наша юная душа... Нет ей старения, нет ей износу, и поёт и плачет она, молодая, жарко и горько, и обнимает она, юница, весь Мiръ, вчера рождённый, пламенный, огни на буграх приречных полыхающие, воду синюю светлую, светло под небом горящую, под Солнцем палящим, под ветром могучим и жадным... Сколь в Мiре красоты, людие!.. и я вижу её, и я люблю её... скоморохи, они поют, а я жадно слушаю их... и прочь с площади широкой иду, возвращаюсь в избу, сбираюся во храм, зимняя трава от избы до храма притоптана... тропа протоптана, проложена не мной - Богом, владыкою души моей и судьбы моей юродивой. Я Бога люблю юродиво, Ему служу... в далёкой мрачной Византии или во первопрестольном граде ходил бы я нагим безумцем по людным, насмешно, глумливо гомонящим улицам, яко Василий, батюшка наш Блаженный, без шкуры соболиной, без шубы медвежьей, без тулупа бараньево... вертелся бы то посолонь, то противусолонь, телеса жалкие, смертные, рёбра костлявые Солнцу и Морозу подставлял... А што есть Мороз? Он есть палач али милостивец? И што есть палач для тово, кто брошен в застенок? Он есть пытальщик наш, мучитель наш безсердечный, али он боль причиняет нам лишь затем, штобы повторили мы подвиг Христа Бога великий, штобы мучение Ево на Кресте вкусили...
***
(письма с войны: дочь пишет убитой матери)
мама я иду держу за руку дедушку одново у нево густая белая борода мы идём в никуда по бездорожью где чертополох лебеда правда когда и по дороге болят мои ноги я спрашиваю деда а когда мы придём в никуда а он отвечает никогда вот в чём беда и я смеюсь это он так смешит меня мама для меня давно уже нет ни ночи ни дня всё в чёрном дыму закоптили рыбу-стекло мама моё время от меня само убежало ушло мама я такая старая как дедушка этот мы уже тыщу лет ходим-ходим по свету а я тебя всё никак не найду в таком шерстяном дыму на хрустальном таком холоду мама мне снился сон ты уже пришла в никуда и у тебя дыра во лбу чёрная звезда мама а дедушка мой слепой у нево глаза ледяные он идёт за судьбой я ево севодня спросила зачем мы идём он сказал: мы идём за огнём люди так тоскуют по нём
***
(детство, время и Байкал: ино ищо побредём)
Всякий из нас, живущих, робёнок. Детству конца нет и краю, и я дитя тож, дитя малое, неразумное... матушку вот вижу яко чрез туман, батюшку. Да разве это так важно, мне их сей же час увидать... их нет давно на свете. А я всё робёнок, хоть возрослым себя чту; хоть мудрым змием, волком матёрым у людей числюся. Много, несчётно людей, толпа безкрайняя глазами на телеса мои глядела, зраками буравящими в душу мою заглядывала, а робёнка, дитятю тамо не узрела. То, што дитя я-то, грешный, видит только Бог; и, значится, Он мой истинный родитель, Он мой отец, и я Ево сын... ересь говорю, тако еле слышно сам себе шепчу. А возвернулси бы я в детство моё, отмотал бы жизнь назад? Да нет, разве ж позволено человеку время вспять бабкиным клубком размотать... мы все идём по лезвию времени, мы живём вне времени, мы понимаем, не умишком жалким, нет, а чем-то иным, неизречённым, што нет времени, мы застываем на краю времени, мы беседуем с болью времени, мы лечим, обвязываем снеговою ветошью страдания времени... подносим времени ко рту нашу ягодную наливку, сладчайшее вино: отпробуй, времячко, глотни нашево вина... жалок кровавово вина в бутыли, в чаше ищущий, а кровушка наша, кровушка моя, кровь дикая, неприручённая помнит всё, она течёт временем, время это кровь... кровь это безвременье, то время, што давно опочило во широких, во глубоких небесах, и спит тамо уж целую вечность. Изыди, сатано, восклицал я в молитвах моих, в мiрах чужедальних, и повисал тот жалкий возглас мой между временем и безвременьем... во времени кто ево услышит? А в безконечности он и так в Божьем зерцале, синем небе, отразится весь, сполна, крик мой, вопль твой, человечек. А во весь рост возставший человек есть время. Наизусть помню Откровение Иоанна Богослова: и небеса совьются в свиток, и времени не будет. Вот пишу, говорю, кричу, шепчу. А кому нужны будут сии письмена за горами времён, за долами годов и веков, за тьмою тем боли? Призрак времени проходит мимо нас, грешных, и уходит в такой неподобный мрак, што не пронзить никаким человечьим взором. Ни дух наш, ни зренье наше, ни воля наша, ни смерть наша те грядущие времена рыболовною сетью не измерит, не зачерпнёт. Неважнецкие мы рыбари; не ловим мы золотую, сребряную рыбу времени; и я тож такой неумеха, и не ведаю, каким смертным путём прохожу во времени и по какому ево краю, по какому острию ево, по лезвию какого ножа ево, ево топора огромадново голыми стопами медленно, како в тягостном сновидении, двигаюсь я. Ищо шаг, ищо маленький шажочек... ступни мои изранены в кровь, кровь течёт, это мои стигматы, это мой ход. Я во времени иду и ноги все изранил, будьто босый по льду Байкала шествую, ветром култуком до пепла сожжён. Жёнка моя за мною ковыляет, еле поспевает, спешит-спотыкается, чуть не кувыркается. Да вопит, вопит на весь Мiръ Сибирский, кедровый-подлунный: погоди-погоди, эй, протопоп!.. оборачиваюсь к ней, да изроняю слово из брадатых-мохнатых уст моих: што, Марковна?.. пошто останавливаешь мя?.. зачем останавливаешь время моё?.. Она мне в спину, укрытую толстым овечьим тулупом, снежки криков своих, воплей своих бабьих бросает, швыряет: долго ли?!.. долго ли!.. долго ли, протопоп, ту страшную муку принимать нам с детьми нашими малыми?! извелась я вся, измучилася!.. сей же час на лёд животом лягу, замру, да так и замёрзну! А вы все идите, бредите, ступайте!.. ваше время ищо не настало, час ваш ищо не пробил! А меня, грешную, на льду озера тово клятово оставьте умирать! Киньте-бросьте мя туточки!.. Долго ли, протопоп, мучение сие принимать?! И тогда остановился я, и престал идти по озёрному толстому льду; слышал душою и видел воспалёнными очами, как подо льдом, в смертельной глубине, в холодной воде ходили медленно, шевелились, тягуче перебирали зимними плавниками могучие страшные рыбы, и подошёл я к Марковне, а она уж на льду валялась, рыдания сотрясали ея изхудалое тело, подняла она лице своё ко мне, и увидал я, што щёки ея ввалились земляными яминами под череп, ох, оголодала бедняжка, последний кусок дитяткам отдавала, истомилася, измучилась в край, и протянул я жёнке моей руку и помог ей встать со льда синево, лазоревово, порошею мелкой присыпанново, исчёрканново полозьями и подбитыми железом сапогами воинскими... шаталась моя Марковна, обнял я ея за плечи и прижал к себе, крепко прижал, будьто вжати ея внутрь себя восхотел, и прижалась она ко мне не како к человеку, к мужу ея живому, а како всё живое, обречённое на смерть, прижимается ко мгновенной жизни и убегающему прочь времени, и прошептал я на ухо жене моей, крепко, железно обняв ея на страшном морозе: до самыя смерти мука та нам, жёнка моя, и воздохнула она, как опосля плача бурново, безумново, захлёбново, таково прерывисто, яко дитя малое, жалкое, на морозе дрожащее, и вымолвила, лице своё близко, яко горячий медный потир с Причастием Святым, поднеся к моему лицу: ну што ж, протопоп, ино ищо побредём.
***
(сумасшествие)
Сумасшедший я... люди безумны тож. Служу вам, людие, всем сердцем, всей своею совестью, голос Господа стараясь услыхать. А мя в темницу бросают, мя батогами побивают, а я всё тружусь да тружусь, лежу да шёпотом молитву читаю, псалмы всё твержу: Боже, услыши, Боже, жалкую молитву мою. Ну не безумец ли я? Стрелы в мя летят, пули свистят надо мною, поворачивается подо мной бок земной всё быстрей и страшней, и не зрю уже мир я от боли. Спасибо, Господь мне ищо речь мою оставляет, и образа Свои на стенах срубовых не сымает, штобы я Ему и Богородице горячо, страстно молился... а про страсти-то это я вам зря лясы точу, рубашку лучче с себя скинь да собрату полумёртвому швырни, штоб он укрылся и согрелся, вот тебе и страсти все. Не помышляй о довольстве, довольствуйся тем, што имеешь; смирись с тем, што слаб и жалок; плачь на коленях в тёмном крысином углу, от рыданий сотрясайся, и у Бога никакой пищи, голодный, не проси, надо будет, пища тебе сама явится, она не исчезнет никуда без Божьево на то соизволения. Да будет Господь тя испытывать и голодом, и холодом; благодари Ево за это. Когда Марковне говорю, што я сумасшедший, а со мною в людском незримом хоре всё дале да безповоротней лишаются ума все на земле живущие, она кладёт руку свою нежную, невесомую, мне на плечо, ровно голубиное крыло, да шепчет: огня Господнево не бойся, Он нас живых поглотить не ищет, Бог не выдаст, уповай на Нево. Улыбаюсь ей, а она мне дальше шёпотом: душу твою Бог чует; помни, Вакушка, ты не зверь таёжный, ты не барс снежный, не медведь черношкурный, а ты человек, и Бог с тобою сотворит, што хочет. А я и спрашиваю ея, тоже шёпотом, нежно: Марковна, а может, я в монахи постригусь? Да и ты, жёнка моя, схиму примешь... гляжу, по лицу ея слёзы мелко-мелко, быстро-быстро так текут, снежно искрятся, будьто лепечут, бормочут што-то торопливо, а што, не разберу... исчезают ткани одежды ея, вязание, шали ея... будьто реет она в воздусях, яко Ангел... и так отвечает мне жёнка моя, Марковна: а кто ж детишек-то поднимать будет? сиротами, што ли, Вакушка глупый мой, хочеши их оставить? не докучай Господу словесами лишними; лучче помолися, молитовка полезна и здравым разсудком, и полоумным дурачкам. Смеюсь я: ах, Настасьюшка, дурачок я у тебя, дурачок и есть!.. и так крепко обнимает она мя, и шепчет, и щекотно шее и уху моему от шёпота ея: Господь ко всем милостив, и к безумцам, и к здоровым, и к болящим, вновь рождённым, и к уходящим навек... терпение, Вакушка, терпение и смирение, вот что нам остаётся!..
Безумец, да, тяжело, людие, скажу я вам. Безумно пишу я, царапаю пером гусиным по серой, ноздреватой яко хлеб бумаге, ломается в пальцах моих птичье перо, из хвоста у гуся острожново выдранное; чернило мёрзнет, руки холодеют, дышу в них ищо горячим, ищо жарким дыханием моим. Нет, не Апостол я Пётр, не Апостол великий Иоанн, што Апокалипсис в назидание, в наущение нам начертал на острове Патмос; жалкий я протопоп, Царём пленённый; сижу во срубе, затерянном в тайге, и зачем ея, жизнь мою, безумец, будущим людям повествую? Так, в подобном безумии и рождается человек; немощный, становится внезаапу сильным и непобедимым; мешают ево сапожищами с землёю, а он из земли вдруг воздымется в зенит, раскроет крылья, яко Ангел Господень, да и полетит, торжествующий. И так мы вечно, всегда, людие, то падаем, то встаём, и кто нас услышит, и кто по нас заплачет? Ангелы?.. они только радость несут, безумцам ли, здравым ли умом. А што есть умные люди? Может статься, и ума никаково нет? А есть только сердце, и бьётся оно ныне, и присно, и во веки веков, и есть только Дух Святый, дух, он реет, где хочет... два сына малых моих умерли, я сам ладил гробики маленькие, сам детей своих мёртвых в те гробы укладывал, сам складывал бездвижные ручонки у них на груди, и было чувство, што я босиком опять по вострым каменьям иду, и траву горькую заместо хлеба жую, и коренье жёсткое зубами, инда лошадь горчащий овёс, перемалываю в слезах... как они мучилися, металися, детки мои, когда умирали, не мог я опосля их похорон есть и пить. Анастасия всё шептала мне: ах, Вакушка, ешь да пей, кто из нас никогда не ел своево хлеба со слезами, да все мы, таково рыдающие, едим наш хлеб и пьём наше питьё, и не будет на земле иначе.
***
(моё больное)
В одиночестве, в уединении, так и лезут в голову мысли о самом больном, о самой муке великой, кою пережил я на земле. И у мя, как у всех людей, были мучители; я не мог убежать от них; они бичевали мя, но не плетями, не розгами, не палками побивали, а словами; душою своей и разумом своим они мя убивали, убить хотели, и словесами жёсткими, острыми, безжалостными втаптывали в грязь; а я, утешая себя, всё шептал себе: ково не втаптывали в грязь, ково не били, ково не истязали... да всех, всех! Нету на земле человека, коево не бичевали, не лупили! Хоть плетью, хоть словами! Словами-то ищо больнее. Иду по улице. А ко мне молодчики подходят да задираются: а, протопоп жалкий, кричат, ну давай-давай, скажи нам проповедь твою о Боге Единосущном, об Исусе сладчайшем! Мы знаем, ты повторяешь не те слова, што предписаны свыше; ты против Царя встаёшь!.. казнить тебя мало, замучить тебя на дыбе пред смертью надобно!.. а потом шепчут мне хитро: ты же всё пишешь, мы знаем, што ты там таковое строчишь, выкрадем из сундука у тебя каракули твои несчастные да направим прямёхонько Царю-батюшке, да как еретика, велит он тебя запутать вервиём да на костёр поволочь! Я смотрю прямо во лице их, спокойно говорю, не возвышаю голос: Господь вам судья, и Господь вас прости, да Он уже вас простил. А я кто такой? Аввакум смиренный, грешный насквозь протопоп; я только исповедь могу принять во храме Божием у вас, ежели ко мне на исповедь притечёте. А они мне в лице хохочут. И много ищо всево было: и за углом мя подстерегали, и смертным боем били, кулак в лицо мне совали, а потом, когда я в сугробе лицом вниз безсильно лежал, а мя по спине да по ногам сапогами чугунными охаживали, слышал я голос: ты, Аввакум, не человек, диаволово ты отродье, казнить тя надобно, да мало тебе Царской казни, мы тебя сами казним, мы тебя уже приговорили, сходи не сходи с ума, тебе всё одно ответ пред нами держать придётся! Лежу во сугробе и задумался крепко, мучимый, побиваемый: пред кем ответ-то мне держать придётся?.. никто, кроме как Бог, не осудит мя! никто, как Бог один, не приговорит! только пред Богом человек держит ответ за всё, што он совершает и што с ним совершается! А вся ложь, всё, што люди бросают друг другу, враг врагу в лицо, опьяняючись гневом, это есть положенная на чёрные знамена и крюки злоба их! не могут люди злобу в себе, инда болячку тайную, держать, они спеть-прокричать ея должны, и сие людей погубит; те, кто со злом борется, те знают, што такое терпение и смирение. А кто не может победить внутри себя зло, тому нет терпения и смирения, а тому есть возстание тёмново, мрачново огня, и возжигается тем огнём душа, испаряется на том огнище сердце, и вот внутренности твои, человек, потроха твои, што Бога Господа назначены чювствовати, сгорели, истлели, и нету внутри тебя живой души, ибо костёр, што жадно пожрал душу твою, не огнь высокой муки во имя всево святово, а костёр диавола, што испепеляет тебя изнутри. Как долго, как много, как часто проповедовал я во храме, опосля службы, о том, штобы люди в душу свою диавола не пускали! Когда крестят тебя, ведь ты же помнишь великие, святые слова: отрицаешься ли сатаны и всех деяний ево? и должен ты плюнуть во сторону сатаны, за плечо твоё, ибо рядом он стоит, диавол, рядом с тобой, и вот-вот в тебя введёт угрюмых бесов своих, одним дуновеньем нашлёт. Сколько людей в целом Мiре одержимы погаными бесами! А сколько же надобно святых целителей, излечити их от страшной, мучительной бесовщины! Могу ли я это сделать с теми, в ково вселился бес ненависти, беру ли я на себя таковую обузу? Да взял я ея на себя, когда восторженно, при хиротонии, принимал на плечи мои сан духовный, и не думал в те поры, людие, што крест сей мне тяжеленный будет, и сан свой, как крест Христов на Голгофу, по всей жизнёшке я потащу на себе, как в живых санях, по судьбе повезу... Люди, когда друг другу зло делают, не думают о том, што будет потом; не помышляют о завтрашнем дне; они не в грядущем живут, а только здесь и сейчас, живут только жалким своим, дрожащим настоящим; они не видят время, слепцы они пред временем. А кто зрячий? Ужели я зряч? Ужели я врач? Ужели безумец может уврачевать безумных? Неужто Господь избрал лишь мя одново для тово, штобы исцелить смертельно больных, помолиться за недужных, обвязать целебными тряпицами исходящих последней кровью?
***
(до судьбы)
Ты мальчик мой, ручонка твоя потная, горячая, сожму ея и плачу, плачу. Ты на полшага впереди, я за тобой; во облацех над нами Ангел со трубой, трубит он ясно, ярко, чисто, далеко... и льётся, льётся облак золотое молоко... Иди! Иди! Я за тобой. Иди, да ты и зрячий как слепой, так лёгок шаг, так ход твой невесом, ступай, катись живым счастливым колесом... Я за тобой! За нежною судьбой. Пришла война, и завтра грянет страшный бой, бесстрашный бой, безсмертный бой: застынет стон последний над губой... Иди! Веди мя! Меж кровавых, мёртвых тел! Меж пламени, железа! Ты, пострел, последний Ангел исчезающей земли... ты о последней жизни Бога умоли... Ты мальчик мой! Тебя я родила, когда, забыла, а, когда сожгли дотла, разбилась миска на краю стола, и навалилась мгла... Тебя я родила... лежу, молчу... века идут передо мной... затеплил кто свечу... в крови, слезах, измята простыня... сюда огня, огня... о, сколько лиц, людей... и всё идут, идут... их дети за руку ведут, ведут... всё мимо, мимо... поперёк, повдоль... слезами, кровью залита юдоль... ты мальчик мой... так вырос ты с тех пор... ты сам костёр... гори, пылай, иди, веди, люби... шепни мне, далеко ли до судьбы...
***
(кровь и Время)
Муки Христовы повторить для тебя... мучения повторить, страдания Бога твоево повторить, кровь, што лилась из прободённых рук Ево и ступней Ево... кровь, время, время, кровь, с ума схожу, но вижу, как небо всё, сплошь, широкими мазками, не богомазами, не яичною темперой!.. кровью расписано, будьто ветер, што бьёт в лицо, то не ветер, а потоки крови, и швыряет Бог ту кровь на небеса, под облака, под тучи, замазывает красным крыши, заливает землю, озёра и тайгу, и вместо воды в реках холодных - горячая, дымящаяся на морозе кровь течёт... воистину с ума спятил я! Всё движется к своему концу, а может, ко всеобщему сумасшествию, а может, ко всеобщему искуплению; чем искупим все мои грехи? своей кровью, новой кровью?.. сколько же крови должно ищо пролиться, штобы мы от грехов старых и вчерашних насквозь очистились, стали перед Богом яко наг, яко благ, яко несть ничево... благие, ах! пророками стать хотите?! не получится! пророк, за счастье видеть время - своей жаркой кровью плати! Пророк Езекииль воздымал ко звёздным ярким, ослепительным полночным небесам страсть свою и желание своё, и извлекал из мохнатых страшных уст своих то, што смертному услышать нельзя было. А кто за ним то пророчество записал? Неужто писец за ним украдливо ходил по пятам, и восковую дощечку, пергамент ли, папирус ли таскал да в железные словеса отливал те безумные вопли, те страшные хриплые крики? Да разве можно сумасшествие записать, людие? ево можно только испытати, ево можно лишь пережить, переплыть, и кровь по капле отдать, али себя мечом разсечь, али дать на войне шкуру свою прострелить, и рану ту, навылет пулей прошитую, уже никакой Бог не вылечит. Ты должен кровь свою Мiру во славу пролить, пусть она в землю наяву, како во сне, впитается, поутру выпадет красной росой... Пусть из нея, из кровушки твоея, из той земли, окровавленной, красной, деревья и травы новаго Эдема поднимутся, новый Райский Сад восшумит под ветром, под солнцем палящим, под небом зовущим... А ты? ты, кто отдал Мiру жаркую кровушку твою, отдал новому Райскому Саду, Богу, што улыбается нежданной, сужденной смерти твоей, ты, жалкий Аввакум?.. на Страшном Суде воскреснешь! не считай себя, червь, пророком! никакой ты не пророк! мысленно играеши ты на арфе, бред безумной глоткою хрипишь, ударяешь пальцами по струнам, щиплешь жилы золотые, медные и железные, конские и воловьи, повторяешь ты Царя Давыда, зерцалом души своея ево отражаеши... Ну каков же ты жалкий огарок, Аввакуме! Царь Давыд певец Великий, пророк Звёздный, а ты просто можешь спеть-прохрипеть твою песню пред тем, как вся кровь из тебя истечёт, до капли, и в твою родную землю вольётся, в таёжную почву, иглами елей и кедров сплошь покрытую, обнимет кровушка твоя корни грибов и ягод, ляжет под ноги волку, ляжет под когти медведя, и осторожно прольётся под нежные лапы лисы с рыжим солнечным хвостом... зверьё твоё, белорыбица твоя в реках плещется, реки кипят от рыбного изобилия, да не учюдить уж тебе, жалкий Аввакуме, чюдесный лов рыбы, не повторишь ты Господа твоево, лишь заплачеши кровавыми слезами, кровью возрыдаеши над тем, чево не будет никогда. Да, никогда! не желай, человек, што-либо повторить нечеловеческое; не Божий ты бич, о нет, ты лишь человек, сухой лист на ветру, и человечье лишь повторяй, повторяй... счастье ведь в том, што ты повторяешь святое, што ты повторяешь себя сам, потому утреннее правило и вечерние молитвы с тобою каждодневно одни и те же, да голос твой розный, то ясный, то хриплый; хрипло выпеваешь ты древлие мотивы, выходит всякий раз по-иному, да опять повторяй ход твой по земле, повторяй бой часов; так повторяет кукушка в тайге свой тоскливый одинокий крик. Кукушка, кукушка, сколь годов бедному Вакушке ищо жить?.. накукуй мне тысящу лет! хочу жити, како древний пророк... они все, пророки, безсмертны. Но ведь и они когда-то, час пробил, преставились. Всяк ушёл с лика земли, окромя Господа. Смерти не отвергнеши, от смерти не отвертишься, костёр горит, всё вижу огонь, жмурюсь, а никуда от огня уже не спрятаться.
***
(Псалтырь и Федосья-пророчица)
Всё на свете Псалтырью звучит и Псалтырью становится; всякое, нас старшее, незримо летает над нами, а мы мыслию древность ловим, и мысленно мы врагу не зла, а добра желаем. Так Царь Давыд днесь игрывал на арфочке своей злобному Царю Саулу, и музыка чюдная птицею летала-кружилася округ патлатой башки страшново Саула, умиротворяла ево и утешала. Так и любому человеку живущему помогает милая музыка. Умиротворяет ево, да, утешает. В болезнях да испытаниях ему помогает. Музыка есть великая поддержка духу и душе живой. Словесами я музыку мою записываю, а Псалтырь моя звенит и звучит то грозою над полями, то цветочною радугой. Моя Триодь то Постная, то Цветная! древность просвечивает сквозь дегтярную толщу годов и столетий, а будущность мерцает сквозь наши нынешние слёзы. Где Время?.. и опять время; опять оно надо мною крыла простирает. Што есть моё прошедшее, што есть моё настоящее? што будет моё будущее? Прошлого нет; нынешнее уныло, тяжко, а будущее кто прочитает? ево только обнять безраздельно, широко и больно, только заплакать мы можем по нём. Только возрождать голос свой, безконечный, длинный крик; да так вопить, штобы Архангелы за тучами услышали, штобы Херувимы и Серафимы задрожали и крыла во всю ширь распахнули, нас от гнева Господня защищая. Вижу, вижу, всё будет ужасом полно, ужасом и неизбежным отчаяньем. Будут глад, мор и землетрясения по местам. Глад!.. то понятно; разве не переживали мы, людие, невозможный глад в неурожайный год? Ну, мор, с ним всё ясно, нападёт болезнь лютая, подомнёт под себя, истопчет, руки вывернет, за спину заломит, и на дыбе Вселенсково жара тово сгоришь ты, и кострища тебе не надобно. А чем мы все больны, любимичи мои? Да мы же все больны безлюбьем! мы все больны неверием! а превыше всево мы все больны ложью, враньём великим. Страждем несносимо! Ложь губит нас; ложь наши мысли чистые, светлые, святые извращает, ломает, дёгтем замазывает, како распутную девку, штобы все, кто ни попадя, плевали в нея, а то белит и румянит, штобы выдать замуж, штоб ея, перестарка, в семью подобрали, ложь, она такова, и неважно, кто лжёт беззастенчиво, кто боярин, а кто смерд, кто Царь, а кто холоп, всех ложь в один вонючий стог сгребёт, всем несчастным, оболганным клеймо на лоб, плечо и руку влепит. Откровение Иоанна Богослова! Всё до капельки там записано, до словечушка! Вот оно какое: не печать, што кожу человеческую насквозь прожигает, и волдырь вздувается, а печатка лжи, от коей душа чернеет, дух огнём возгорается, тает на Адовом, чёрном огне том и говорит, стеная: неужто пепел заместо нас, заместо любви живой всю землю покрывает? Неужели грянет последняя в жизни война? Мы, все люди, сию последнюю в жизни войну то и дело опасно, дико призываем. А зачем мы зовём ея?.. ведь после нея, может статься, и людей на земельке никовошеньки не останется. Болярыня моя Феодосия Прокопьевна тако мне говаривала: последняя борьба, то не борьба последняя, борьба не победа, да нет там, знай, навечново торжества, и нет там, вдали, навечново прощения. И нет там победы, нету праздника там, ни человеческово, ни Божиево, а есть только слёзы великия, только слёзы есть, льются и льются, да не человек их будет рождать, не человек их будет, бык мирской, ослепший, точить, а сам Господь Бог над нами, мертвецами невольными, восплачет; а я болярыню и спрашиваю: как это ты, Федосья Прокопьевна, узрела те события в дали веков, в толще времён? Ужели ты, смертная баба, можеши читать время по слогам? Она тихо, молча усмехается да так на мя смотрит, глазищами насквозь мя прожигает, до костей, до дна души, до облаков тово баснословново времени, што встаёт, огромное, безликое, за моею спиной, а потом губы ея дрогнули, и тихо, тише воды, ниже травы она промолвила: я вижу, батюшко, вижу и ничево с тем поделати не могу, рада бы не видеть, не раз у Господа просила, штобы забрал Он от меня тот тяжкий, да, тот чугунный тайнозренья крест. Зачем я зрю всё сущее, и даже то, чево нетути ищо на земле? и не смогу избавитися от зренья сево до самые смерти моея. И так я Господа, батюшко, прошу: забери от мя мою жизнь, не могу я жить, видя всё насквозь... зрю сквозь моря, окияны, линзы озёр, сквозь кровеносные токи, сквозь частокол сосен в тайге, инда скелеты, кровью обмазанные; зрю всё, што было, есть и будет, сквозь грозы и ливни, сквозь причитания свадебные, восхваления хороводные... возьми навеки от меня дар сей, ибо дар Твой казнию мне стал лютою! Вот тако же, протопоп, и я молюсь, и ты, протопоп, помолись за меня днями, ночами, поутру и ввечеру; отврати лице твоё от жены твоей, тихо встань с ложа твоево в ночной рубахе, подойди к образам, ко твоему киоту, преклони колена и поднеси двуперстие ко лбу твоему. Таково крепко натопил ты печь на ночь, штобы вам с протопопицей не замерзнути, штобы тепло у вас в избе густыми сладкими сливками разливалося, и я велела все печи с изразцами растопить в доме моём! Жар полыхает от изразцов, разсматриваю я узоры на тех изразцах, вот жар-птицы золотые, вот белорыбицы со загадочными письменами на перламутровой чешуе, на других изразцах орлы синие, цвета грозы, на третьих волки серые и лисы рыжие бегут, а куда они бегут?.. на широкую площадь! А на широкой площади стоит мужик в колпаке с бубенцами, и высоко над головою бубен поднимает, и в бубен больно, жарко, часто бьёт! Глядишь, так кулаком могутным и сам бубен ненароком убьёт! А ты? Может, ты и есть живой бубен? И в тебя надобно всё бить, бить? Художник ли ты, грешник ли, пророк ли, юродивый - всё одно забьют тя камнями, батогами, сапогами. Зачем на изразце малом, величиною со створку перловицы, ты скомороха намалевал? На соблазн или на радость?
***
(солнечный луч)
Девочка, ты чья? Ох, да не моя! Охти мне, из небылья вынырнула рыбкою-уклейкой, выкатилась медною копейкой... Девочка, ты чья? Имени твоево не знаю я! Назови себя богато, назови себя нище... ветер в ушах моих воет и свищет... Девочка, ты чья? Луч солнечный летит быстрей копья! Златой нимб округ Нерукотворнаго Спаса, ясные очи превыше смертново часа... За руку мя взяла да за собою повела! И увела, и увела... и лишь шептала: сгоришь, сгоришь дотла... А я в ответ: сгорю, лишь рядом будь... А она мне: пустимся в путь... А я ей: на краю бытия... Дитя моё!.. девочка, ты чья?..
***
(Дева, как ея имя...)
Мир постепенно раскалывается на подделку и на истину, на войну и на Мiръ, на вражду и любовь, на текучую кровь и сухую ветку, на здоровье и на хворь неизлечимую, и сам миг, самоё великую загадку Раскола мы не поймали... не поняли, когда же вострубила беда, когда заблажил на все небеса последний набат, ужас Вселенной. Што же с Русью сделали? зачем она сама, смиренно, легла на заклание? Зачем обрекла себя на жертву кровавую? может быть, выживу, думает мучимый человек; а земля, родная земля, што она помышляет? Земля может мыслить, да. Земля может рыдать и смеяться. Она яко человек. Она яко Бог! Мы сей же час во тьме плывём; переплываем окиянище страха, тёмное море ужаса. Страшный, вон он, вон; кто же это предо мной, там, в углу, под образами, под святыми моими иконами?.. не различаю лицо... но только вижу...
Нет!.. то не ужас довременный. Господи, как же смертию безконечною нас измучили, напугали!
Дева, зрю... и тишина стоит округ, молоком в подойнике, и Дева стоит, тихо дышит, во длинных одеждах, то ли понёва, а то ли сарафан, а то ли праздничная юбка, штобы спеть псалом да кинуть косу на плечо, да пойти широким шагом на сенокос, посреди жаркого июля... Настасьюшка, кричу хрипло, Настасья, ты ли это?! молчит, рот на замок, виду не показывает, што мя слышит. Федосьюшка, кричу, Феодосия, Феодосья Прокопьевна, болярыня моя, што притворилася тут, притулилась?.. вижу плечи твои угловатые да прямую жёсткую, сосновою доскою, спину, а што же лик твой от мя, столь любящево тебя, отворачиваешь? Молчишь? Пошто так? Подхожу, трогаю тихо Деву за плечо, и вот, когда прикоснулся я к ней, тогда и повернулась. А по лицу ея слёзы текут красные, коралловые, кровью плачет она, зажала рот ладонью, я назад отступил, гляжу в ужасе, во дрожи, не могу отвести глаз от нежново лика, кровью залитово. А уж прекрасна она, яко сама Богородица. Кто ты, вопрошаю, зачем ты здесь, какой ты мне знак подаёшь? Знаю ли я имя твоё? Не разгадаю судьбу твою! Как ты сюда, ко мне, попала? ведь дверь-то на замок амбарный закрыта! И только я скумекал, грешный, што дверь изнутри замкнута, как дрогнули губы Девы, через силу, через красные слёзы улыбнулась она нежной, любящей улыбкой. А я, говорит, из будущево, батюшко, к тебе пришла. Из каково таково будущево, вопрошаю ея, где то будущее зарыто, в каком сундуке оно хранится, крышку мы тово сундука не откинем до поры, ея только ветер Божий поднимет и отшвырнёт. И вот жду от нея ответа, ответа всё нет и нет, медлит с ответом она, ожидание невыносимо, не снесу лютой муки, не могу боле ждать, тяну обе руки к ней, хватаю Деву за плечи и встряхиваю, навроде как грушу иль яблоню, на коей по осени поспели крупные плоды, и кричу: так! ну што молчишь! ответ Твой где! где то грядущее! где прячется! как ты там живёшь! што делаешь! кому песни поёшь! ково любишь! Ково ненавидиши, с кем воюешь, ково прощаешь, а ищо имя назови мне твоё, имя, штобы и я тя тоже по имени, Дева, называл, ничево на белом свете нету безымянново, у всево имечко своё, у всево знак свой, буквица своя, все лепечут, кричат, визжат, молчат, но слышно, слышно всегда имя, имя то слово Божие, а имя Божие - наше слово есть. Откройся мне! не таись от мя!
И задрожали и сдвинулись времена, тронулись с места, како дощеник наш, посреди реки утонувший, значит, зачем-то это надо, Господи, а мы, люди, лишь разгадываем времени загадки, как не хочется умирать, Дева, девочка моя, как хочется жить, дожить до глубокой старости лет, и штобы счастье али горе снова и снова крепко обнимали тебя, да всё равно, счастье, горе, лишь бы жизнь, лишь бы жить, тебе - жить, увечному, слепому, хромому, глухому, калечному, жалкому, болезному, нищему, а только выжить, только бы длиться и длиться жизни, эй, подай мне знак, Дева, скажи мне имя! Перси ея подошли тестом на опаре, вдох глубокий, хрип ея дыханья слышу, она воздела руки и, как и я ей, положила мне руки на плечи. Аввакум, я имя твоё знаю, шепнула мне, а ты моё не узнаешь вовек. Называй меня тысящью тысящ имён, песни мне пой, радуйся вместе со мной и проклинай со мною вместе. Ты волен надо мной, а не я над тобой, ты лепишь мыслью, выдыхаешь из груди, из-под рёбер, твоё будущее, я, батюшко Аввакум, и есмь твоё будущее, я зрю тебя сквозь века. А тебе севодня довелося увидеть мя, так свиделись мы, радуйся! Оченьки от мя отведи, за мною пристально не следи.
Сунула руку свою за пазуху себе и вытащила маленьково, румяново, в печи спечённово святочново жавороночка.
Протянула мне на ладони да колядку весело запела: ах ты Вакушка, Вакушка, ты мой родный батюшка! Давай мену мне, давай, во имя Христа Бога вина наливай! Рюмку-рюмочку подноси, вишь, звезда на небеси! Я те жавороночка, ты мне Христа робёночка! Со Христом колядовать пойду, в небеси видать звезду! Жавороночка возьми да мя покрепче обойми! Ночка звёздная, звёздная, морозная!
Я молча взял у нея из тёплой нежной руки сдобново жавороночка. Настасья моя таких же птичек детишкам нашим завсегда пекла. И на Рожество, и на Пасху, и на Святки, и на Троицу Единосущную.
Зачем человек живёт на земле? Никто не знает, я бормочу. Отчего никто не знает, батюшко ты мой? знает только Господь. Но если бы мы, все люди, стали вдруг Единым Господом, Он вобрал бы все наши жизни людские в грудь Свою живую, живым Солнцем горящую, и глаза всех стали бы Ево глазами, и Ево глазами мы бы глядели друг на друга, и сжал бы Он нас всех, как тьмы тем пальцев, во Свой кулак, и подъял бы тот кулак над Мiромъ, надо всеми звездами и небесными планетами, возсиял бы Он надо всеми нами ярче январской звезды, пёсьево Сириуса, ярче адамаса Чингисханова, ослепительней яхонта Мономахова, и каждый бы, слышишь, каждый знал своё имя, но не знал, как другово, родново, зовут.
***
(Жена, облеченная в Солнце)
И говорит мне Дева: я тебе сей час, батюшко Аввакуме, покажу то, што ты желаешь видеть, што оком твоим внутренним уж видал не раз, к себе пропозицию сию не раз призывал: гляди же!
И повела в воздухе избы нежной рукой, а рука-то бела, мягка, прозрачна, яко крин озёрный, и странно, сугробами под Луною, заискрились образа, и словно бы послышалися в полутьме сладчайшие звуки, пенье заутрени ли, вечерни, и узрел я, как под звёздными небесами снежные безкрайние платы адамантами искрятся, и как нивы золотисто, сытно клонятся к землице колосом густым; и дожди узрел, серебряные ливни, стеной вставали предо мной, яко стены Царских палат; и за снегами, дождями увидал я, как с Девой той мы рука об руку, как жених со невестой во храме, стоим, а округ нас - и Настасьюшка, венчанная жёнка моя, и болярыня Федосья Прокопьевна, душа возлюбленная моя; и Никон Патриарх, ретивый малец Никитка, шабёр мой, с коим с гор в салазках каталися да во сугробищах кувыркалися, а опосля зачал он гнать мя, гнать люто, страшно, мне на моей любимой землице не Рай, а подлинный Ад созидая; и за Никоном - сам Царь-Государь, сам Алексей Михайлыч собственной персоной, молчаньем грозен, в молчаньи живьём погребён; и знаю я, грешный, чую душенькой трепещущей, што я должен всех понять, всех простить, всех умиротворить, всех сердцем обнять. И стою, молчу. Ничево не хочу. Ни зреть, ни слышать. Ничево! Понимаю: худо это. Худо! Надо пасть разверзнуть да слово из себя вытолкнуть в Мiръ!
Озираю избу: ба, да тут все, кто мя бил и гнал, кто ко мне лепестком ромашковым али листом кленовым по осени приникал; кто коварство мне изъявлял, кто пагубы творил, а кто милость в горсти, яко кусочек хлебца насущного, нёс. Ничево не зрю от слёз! И Пашков тут валандается, коий мя лупил почём зря; и иные терзатели мои; а на рожах у всех, прежде злых таковых, начертана лишь мольба о прощении, о великом, Вселенском, всепрощении. О прощеньи - моём! Да я што, шепчу им всем зараз, да я ж вас, людие вы разнесчастные, я-то вас всех, скопом, давно-предавно да навеки простил! А вы-то страдаете! Вы-то жалитесь!
Господи, кто там, кто там... кто же там, за плечом у моей бедняжечки Настасьюшки...
Будьто дуновение ветра пронеслось пред лицом, и увидал я далёко, в углу избы, а ровно на краю поля, на краю леса, на краю земли... на краю жизни... иную Жену. На главе у нея русой, гладко, лунно причёсанной, звёздный венец пылает. Я звёзды зачал считати. Счёл все до единой. Вышло - двенадцать. По числу Апостолов святых, смекаю, да значит, Жена-то не простая! Одеянье сверкает, златошвейками расшито. Стоит, не шелохнется. Перевел я взор мой вниз. И, Господи!.. вот ужас-то где!.. вместо половиц - бездна. Разверзлася, и все люди мои, и вражины, и многажды возлюбленные, яко на льдине, над ней стоят!
А там... подо льдом прозрачным... гады морские, чюдовища речные, каракатицы ползучие... пошевеливаются, всё ближе ко льдяной корке подымаются, подвигаются... а ну как сей же час вспучатся, и пробьют ужасом кромешным тонкий морозный покров... и сгибнут все люди мои, сгибнут, как пить дать, но вот же, вот стоят, и лёд непрочный держит их, качает на себе их, и праведных, и грешных, и што мне-то делать, не знаю, то ли спасать их всех бросаться, со льдины той стаскивати, то ли поняти раз и навсегда: видение то, безумное видение, ибо аз есмь, грешный протопоп, како был безумным, тако безумным и остался!
Дымная, рваная рана Раскола. Тихо у мя на душе. Пусто и голо. И тьма во Звёздном Ковше. Нет ничево на земле, што не жаль покидать. Всех жаль; обо всех боль; в том и благодать.
И зрю - под русою косой у той Девы, со Звёздным Венцом на лбу, жаркое Солнце горит костром; и в огне вижу, вижу мою судьбу. Снова вижу! Дым великий! Кости крыжа! Тише, голубка, тише... трещит, раскололась надвое, избяная крыша... Судьбу не прочитать по тяжёлым слогам... МНЕ ОТМЩЕНИЕ ГОСПОДЬ МОЙ И АЗЪ ВОЗДАМЪ.
Гнев странен, и милость странна. Ничево нельзя объяснить. Вяжется, вяжется тонкая крепкая нить. Нам дано всё помнить и всё забыть. Даже тово, кто в чаше уксус протянет, когда возмолишься: пить...
Солнце, Солнце под густою косою! Я не один, нас нынче двое! Все люди мои, ково любил, с кем дрался, кем наслаждался, с кем, аки бык мирской, бодался, все смиренно стоят, а одна лишь Жена, облеченная в Солнце, на мя дерзко глядит, и такой ея праздничный вид! И што силится она вымолвить мне - не ведаю... зрю: Солнце над нею горит, и вся она стоит в огне...
И вижу, вижу, да глазам не верю: печалится, печалится обо мне...
Изречь бы мне словцо какое. Да нет, нету слов под рукою. Государева корона сияет больно и чисто. Наибольший самоцвет в ней - во лбу: сапфир небесный, лучистый.
Што бы вымолвить ему... што бы сказати...
А на языке всё вертятся словеса проклятий...
Их мне, грешному Аввакуму, в морду волчью швыряли... и читал я судьбу мою по складам - по голодных ворон письменам - на разстеленном на века, снеговом одеяле...
Стою и жду, когда Царь-Государь мне прикажет всех веселить, прыгать в небеса скомороха не хуже. А может, напротив, велит молчать, уста на замок, не стони, не рыдай зазря, друже. И я, растерявшись, стою; не бормочу, не пою; молчу свечой в паникадиле людском, слезами медленно на шею и плечи стекаю; и припомнил, как на Печатном дворе Книги святые украдкою, зубы сцепивши, на старое правило правил, да тогда Господь мя не оставил, а куда Время кануло то, не ведаю, ох, не знаю...
Московская ли жисть, сибирская ли, всё одно умрём... Чем себя от хвори охранить?.. да вот, хлебаю боярышник с имбирём... Сибирь, жимолость, имбирь, корни женьшеня живоносново... читай, Вакушка, ночами чти святые Книги, узоры неведомых буквиц кружевные и грозные... Жизнь сминается бабьим платом, заткнутым в торбу; ты всево лишь на тулупчике Бога седая заплата, шерсти таёжной волчиная морда... Ягода, ягода кровью опять течёт, потоками в разверстое Время стекает - жизнь живая, святая между вехами мёртвыми, меж по молитве оживающими веками...
Сколь я видал всево! Сколь чудесам земным дивился! С гор клубком волчьим катился, да вот ничуть не разбился... Миловал Бог, взошёл на порог, руки ко мне, грешному Вакушке, исхудалые тянет - напоследок обнять, и Ему исполать, и молиться сердце Ему не престанет...
А Никон? Кто ж ты такой, еретик? А ты мя еретиком обзываешь. И я уж не спорю с тобой: легче смириться с приговорённой судьбой, легче жить в Мiре так, будьто не горячая вера наша, не живущая, не живая. И написал я письмецо Царю! Што старая вера в небеси восходит, затмевая зарю! И сколь не гони ея, не охаживай батогами - она для Руси - самоцвет един, и старый Бог наш Исус - народу всему господин, хоть прямо, насквозь нея ходи, хоть округ ея топчися волчьими кругами! Нету жизни без веры! Без любви - нет! Батюшка, подъяв руки, кричит: слава Тебе, показавшему нам Свет! Вот и решай, приговорённый к смерти, што для тя весомей, важнее. Жизнь, великая жизнь! За нея когтями волчьими - держись... За нея молись, разпластайся в кровавых слезах пред нею...
И осторожно, нежно обнял я Деву мою.
И так стояли мы оба у Бытия на краю, и чево ждали, сказать не могу, не умею, да и не буду; сие, людие, была просто жизнь, и мы друг дружке в ней шептали нежное, тайное: друг, держись, ведь тому, што мы есть на Божием Свете, с благодарностью Богу молись, одно это, слышишь, лишь это одно уже великое чюдо.
***
(живая заплата)
мама завтра будет самый большой бой в нашем веке а который век наш я уже запуталась мама я не верю что мы человеки и человеки мы две росписи под куполами храма и храма мы два колокола на колокольне и колокольне и два звонаря в нас слепых чугунных колотят колотят а нам страшно железно нам медно и больно мы гудим над кровью мы плачем в полёте мама тебе там хорошо так мирно спокойно я бы хотела умереть как ты да на всё Божья воля мама на земле никогда не кончатся войны а на небесах ни выстрелов ни крови ни боли я гляжу на небо мама и там глаза твои вижу они такие весёлые что даже странно ты наклонись оттуда мама ближе ближе нет то не глаза то слепая открытая рана и я кричу я воплю на весь Мiръ проклятый на всю землю на все небеса пьяные от гнева поставьте мя на последнюю войну живой заплатой Господи Боже мой и Ты Богородице Дево
***
(Аввакум и Никон, разговор)
Да вот он ночью ко мне и вошёл, в рясе простой, яко бедный чернец, монах. Я указал: садись за стол, будем вечерять; он сел. Я сначала накормил ево, пироги жёнка пекла, вино ягодное в бутыли темнело, капуста квашеная мятым жёлтым кружевом в миске разлеглася, разрезали ногу свиную копчёную, я вопросил ево: и што же ты, Никон, Никитка ты жалкий, ко мне пожаловал? приласкать мя хочешь али поспорить со мною? Поспорить, ответил он тихо, усы и бороду от еды утерев, поспорить-повздорить, ну, ты ведаешь, об чём речь вести стану. Всё об том, о главном. Как вот ты крестишься, разнесчастный Вакушка? пятью перстами, четырьмя, аки диавол-насмешник, тремя али двумя? Како наши отцы, деды и прадеды крестились, како праотцы наши молились, тако и я, грешный, крещуся, ответил я и медленно, глядя прямо во зрачки Никону, перекрестился. Посмотрел Никон на мя искоса, так бык мирской на корову исподлобья, мрачно да тяжко глядит; на миг помстилося мне, што Никон есть настоящий бык, и на скотный двор я ево должон отвести, обмотав ему мощную выю верёвкой. Што же ты балакаешь, горемычный ты человечек, воспомни всю толщу времён! Вот тебе двуперстие святое. И вот, налагаю на мя двуперстием Крест святый. Ведь так крестилися, именно тако, не иначе, а ты вот не ответствуешь мне; ты чуешь, как твоя кровь в тебе течёт? Он воззрился на мя, глазищи, инда сова, округлил: не чую. А зачем это чуять? А затем, ответствую, штобы ты Время из черепа отца твоево испил; тебе лишь мстится-блазнится, што ты из телес да костей скрипучих состоишь. А ты весь пропитан кровью, как хлеб вином Причастия, и разрубить тя топором али мечом надвое - вся твоя кровушка быстро вон вытечет, и Господь будет на это глядеть с небес, и душа твоя, из тела излетев, будет взирати на разрубленную плоть твою и плакать в небесех, и печалиться. Стой, Аввакум! А зачем ты мне это говоришь? А затем, друже, так отвечаю ему, што во крови нашей то Крещение течёт, во крови нашей та древляя, вечная молитва наша струится. А мы? Пошто мы скрещаем копья, сжимаем в кулаках мечи и секиры, штобы убить, опять убить друг друга... да за што? за што, Никитка?! за ересь?! Какова же тут ересь, ежели мы праотцев наших наследуем?! А што такое ересь, Вакушка, хитро так вопросил мя. И опять из-подо лба глазами ворочает, выкатил буркалы, пытается зрачками-крючьями мя подцепить, да не за рёбра, не за шею, не за щеку - за душу дрожащую, трепещущую яко на ветру. Никон! Никон! Ежели бы ты чуял время тако же, как текущую кровь в себе, ты бы не делал тово, што сделал! Пошто ты Руси Раскол сотворил?! По кой надвое нас всех разрубил, а мы с тобою, Никитка, ведь были соседи, шабры, ты помнишь, мы с зимней горки на салазках катались! А в снегу голубом, синем, инда алмазном, кувыркалися, то лупили друг дружку, то обнимались! И пошто ты нашу детскую дружбу похерил! Пошто ты детство наше на костре пожёг! Сжёг ты, Никитка, в пепел всю радость нашу! Да, кровь льётся по всея Руси, то ты сотворил, Никон несчастный! Плачь! Кровь и душу, вот ты што потерял! А ты не Патриарх, нет, ты дитёнок неразумный, заблудился ты, Никон, овца ты заблудшая, душонка погибшая, ко Христу Богу припади, ко Ево ступням кровавым, на колени опустися да воскричи так: прости мя, прости, Господи Боже мой, за всё, што содействовал я грешново! Покрещуся, како крестился отец мой, дед мой, прадед мой и все предки мои! так и я крещусь, и по-иному не буду, хоть ты заломай мя, яко белую берёзу, хоть ты сожги мя в печи иль на широкой площади, мне всё равно! мне... всё... равно... Помолчал тут Никон, закрыл очи свои бешаные, вижу, губы ево шевелятся, и слышу шёпот ево, мерный, страшный: а што, друже Аввакуме, разве ты никогда не думал о смерти, и каково она придёт, насильственная али покойная, когда все года свои суждённые проживёшь, изживёшь время своё, изопьёшь чашу свою до дна, и тогда уже на груди накрест сложишь руки и попросишь ближних своих: похороните мя вон в том лесочке, али в том овражке, али на той высокой зеленокудрявой горушке над широкой рекой... сам себе укрывище земляное выберешь. А может, ты в битве погибнеши, внутри кровавой сечи, а о том и не помышлял никогда! Да Русь нашу ищо будут сотрясать войны! без войны человек на земле не может. Как мир не призывать?.. ты-то, небось, на проповедях твоих во храме, посля службы, о мире людям балакаешь! А сам-то, Аввакуме, ужели никово в жизни не убил?.. не поверю!
И тут задумался я. Задумался, очи закрыл и воспомнил, как я убивал зверьё моё, птичьё моё робёнком, по просьбе отца петуху главу отрубил. Людей бил! Да кулачным, страшным боем. Жену мою, бедняжечку безропотную, однажды в кровь избил, за ссору ея с бабёнкой, коя у нас в избе обреталася и по хозяйству помогала-хлопотала; а позже на коленах прощения у нея просил, и сам пред нею, очумелой, во слезах дрожащей, на лавке разлёгся и бить себя розгой солёной заставлял.
Никон! Никон! Все мы убиваем, да не только кровушку льём, а частенько друг друга словом убиваем! Псалом Царя Давыда оживит тебя и мёртвово. А стих глумливый да насмешливый, злобный, полный яда, грязью тя обмазывает и во самое сердце ранит; и сердце твоё, Никон, кровью изойдёт. Злословие тож убийство, и битва ево настоящая. Не разевай никогда рот твой, штобы вымолвить зло; тяжёлое слово, пригнетёт оно ко земле, да не тово, на ково направишь копьё ево, а тебя самово; угнетёт тя, возскорбишь, тако, скорбя, люди людей земле предают, и будеши душою твоею, яко лягушка разпростёртая, во грязи ползать, и тогда ты Богу взмолишьси: помилуй мя, Господи, по велицей милости Твоей! Прости мне мои прегрешения вольные и невольные! Зло другому, Никон, причинить зело просто и быстро, и не узришь, не поймёшь, не узнаешь, што ты ево стрелою выпустил в другово человека, и стрела-то летит, и вот, вот-вот, сей час вопьётся, да не в тело жертвы, а в душу страдальную; такое зло человеку живому бойся причинить. Сколь стрел уже и ты, Никон, и Царь Алексей Михайлыч пустили в мя! безсчётно, Никон. А я всё терплю, терплю, да всё помышляю о мучениках святых. Они-то, они-то сколь терпели, а только радовалися, в огне палящем, во смоле кипящей. Вот величайшее счастье, радоваться своим страданиям, радоваться обидам, што тебе причиняют люди, радоваться горю и ужасу, што в тебя зловеще направлены; радоваться Лобному месту твоему, дровам, из коих костёр твой уже складывают. Радуйся, смертный человек! ведь мукой твоей ты повторяешь страдания Господа твоево Христа! Никон тут так и дёрнулся, окинул взором мя, грешново, да вдруг как закричит мне в лице: а вот ты, протопоп, и правда мыслишь, што век вечный будут люди верить во Христа Бога?! А может, наступят на земле такие времена, когда и Бога самово с небес низвергнут, и Бога самово потопчут, изрежут ножами, изобьют новыми жгучими плетями, сожгут в пепел, и пепел тот развеют по ветру, по всем временам! не допускаеши ты разве таково?! У меня даже волосы дыбом встали, яко языки огня. Жар охватил мя лютый; не знал я, што на ересь таковую Никону отвечать, а всё-таки разинул мой грешный, непотребный рот и вытолкнул слова единственные, только их и можно было произнесть сию минуту. Никон! Никон! Даже ежели люди низвергнут Бога своево и уничтожат Ево, поелику всё на свете возможно убить, они одново не поймут: Бог всегда воскресает. Всегда. Побледнел Никон мой, уцепился рукою костлявою, в жилах набухших, за край столешницы, штобы не упасть: правду глаголешь, Аввакум, чистую правду! Бог возрождается всегда. Каждый Божий день. А наипаче во Пасху Господню. А всё же есть, есть загвоздка одна. Воскресение! да только вдумайся ты, глупец! разве оно будет? ево не будет так же, как и второво Распятия не будет! сказано в Писании: только Второе Пришествие! Замолк. На меня глядит. Ну чистый бык. Ну вот, выдохнул я, ты сам ответил, несчастный, на твой вопрос, сам твою ересь зачеркнул кровью твоей. Придёт диавол, мститель великий, во все времена жаждущий уничтожить Бога, а Он здесь. Отвалите, людие, камень придорожный, а Он там. Выйдите на берег реки широкой, холодной, а Он рекою пред вами, грешными, воды Свои разстилает. Небеса, облака, гроза, молния - всё есть Бог. Трава под ногами, и я топчу ея - Бог. Ладонь раскрываю, потную ладонь трудовую мою, а там малая капля пота трудовово; али то я ладонью слезу отёр, што текла у мя по щеке, и влага та - Бог. Зерцало небесное лик мой отражает. Я в зерцало небес гляжу и вижу там Бога. А может, себя. То ересь наилютейшая - себя мнить Богом! Но ведь Бог в каждом человеке, Никон, Никон, и в тебе сей же час, и во мне, а не видим мы Ево, не слышим, затоптали мы Ево в себе, молиться не умеем, торопливо бормочем и утреннее, и вечернее правило, потому я спросил тебя, слышишь ли ты ток крови в себе, ток крови, то суть письмена Бога, то голос Бога. Слушай, как сердце твоё бьётся, как сбивается ево стук, замирает, умирает, а потом возрождается внезаапу; Бог есть жизнь; жизнь в тебе, жизнь в твоих детях, в детях детей твоих твоя кровь, и веровать они будут так же, как веровал ты и предки твои. Да разве же можно набело переписать Господа? Никогда ты не сделаешь тово, потому как все письмена Бога твоево красною волной подымаются изнутри тебя, омывают тебя и всю Вселенную, в коей ты, грешный, живёшь.
И дышишь. Дышишь.
И молишься, пока тебе ищо дано молиться.
***
(кровь опять, она же Время есть)
Кровь течёт, кровь дышит; крови биение; кровь, прощай. Сколь человек придумал разнообразных казней для самово себя. Виселица, кнут, удушение, кострище, костёр громадный до неба, и люди сгорают там, вопят, голос свой к небу устремляют, будьто бы небо может их услыхать и спасти. Много казней, штобы отнять жизнь у живово существа. А самое верное, это когда тебя разрубают мечом, копьём пронзают, пулю жгучую вонзают во хрупкое, нежное тело твоё, и льётся кровь, да, льётся кровь, и то, люди, льётся время. Кровь выливается из человека, яко из сосуда; сосуд был полон, и вот он будет пуст, а куда же выльется красное кровавое вино, што играло, бродило в нём? куда растечётся кровь? ково она оросит, ково напитает? кто захмелеет и возрадуется, отпивая из чаши скорбей ея? Ужели земля? Да, земля, ибо пролитая кровь в землю уходит, корни деревьев питает, камни и травы. А ежели кровь твоя льётся в текучую реку, растворяется алая твоя кровь в сребряной, бегущей мимо воде; ежели проливается на льдины, на снег, снег дымится, ведь кровь твоя горяча, она покаместь ищо горяча, покаместь она ищо огонь, кровь суть огонь, коий торжествует в тебе; кровь, это глубко в тебе, внутри тебя горящий костёр, значит, время всегда горит, вовеки на костре сгорает, значит, время гибнет всегда. Она, кровь, помирает каждую минуту, и каждый миг красный огнь бушует. Пламя вздымается до небес, то кровь твоя горит в тебе, то время твоё в тебе пылает, и ты не знаешь, што тебе содеяти с тем кострищем, то ли потушить ево, то ли дровишек в нево подбросить. А как же ты ево потушишь?.. како сам-то себя не смог погасить, ни во младенчестве, ни в старости, тако не сможешь ты алую кровь твою пламенную сам выпустить на волю. Хотя знал я, знал, грешный протопоп, как жилы себе вскрывали девки от разнесчастной любви; как топором, острым лезвиём рубил себя крестьянин Михей, друг отца моево, когда все в доме у нево от тяжкой хвори умерли, и скотина вся от болести полегла, и вот один он на белом свете остался, бедный Михей, и стал помышлять, како же у себя самово жизнюшку отняти, ну, пошёл в сараюшку, топор ухватил, сам над собою вознёс и сам себя тем топором порубил. Отец долгонько соседа не видал. А когда прибежал к нему на подворье, забежал в сарай да узрел, тело лежит, всё в кровище, да, вот так себя дед Михей топором-то ударил, и вытекла чрез перерубленную жилу наружу вся ево жизнь, весь огонь ево вышел вовне. Где теперь огонь нашей крови горит? Сколь в битвах людей полегло, сколь огней погасло... все мертвецы, што на полях сражений лежат, все лица, глаза все мёртвые, заледенелые, што птицы хищные клюют, жадно, несыто выклевывают, это уже тела без огня, огонь вышел, вышел вон, да не вернётся боле в тело никогда. Народятся другие люди. Когда в битвах погибает народ твой, полководцы машут рукой, стирают слёзы непрошеные с лица да бормочут: ничево, бабы ищо нарожают. Остались, остались ищо у нас мужики, штобы со врагом биться и за Царя помирати. И засевают новые полководцы новое поле телами да слезами; залито тучное поле кровью, кровь сочится под землю, достигает сердца земли; говорят, на крови трава гуще растет, ягода слаще. Я часто смыкаю очеса, я слушаю, как бежит кровь во мне, не дай, Господи, ей когда-то потечи водопадом. Не позволь, Боже мой, штобы разрубили мя надвое в битве жестокой, штобы главу мне на Лобном месте отсекли, штобы секирой порубили, копьём пронзили. Видал я, часто видал, како кровушка живо, споро из человека вытекает. А может, кровь-то и есть душа. Задумайтесь, людие, где наша душа обитает? сердце замирает, сердце колотится, сердце в пропасть падает, сердце мы чуем всегда. А вот кровь, о ней ничево не вем, она не слышна, и душа тоже не слышна, ни звука, ни шёпота... душа и есть твоя кровь. Иногда ночью открою глаза, лик мой на подушке к Настасье, жене моей, оберну, вижу спокойное, нежное лицо ея, уж всё укрытое рыболовною сетью морщиночек, слышу, как она тихо дышит, изнутри излетает тёплый воздух, то дышит грудь живая, то дышит душа, согретая всею живою кровью, тогда касаюсь я плеча ея нежными перстами, и тихо, ласково, безслышно шепчу: спи, почивай, Настасьюшка, ищо придёт срок, и нам надобно будет с тобой помирати. А кто ково на тот свет проводит, мы не знаем. Али ты меня, али я тебя. Да лучче бы помереть нам с тобой в один день, как Петру и Февронии.
***
(сердцу больно)
Иду навстречу тебе. О, вместе, вместе, как Пётр и Февронья. Соль, пот на губе. О злоба, не тронь мя. Не тронь мя, ненависть, не бичуй мя, месть. Во благодати чую счастье. Ты моя Благая весть, льёшься лилейным елеем, раны врачуя. Иду. Битый камень колет ступню. Кровь мой путь пятнает. Молюсь тебе сто раз на дню. Ты настоящий, знаю! Ты живой. Я твоя дщерь. Ты ясноглазый, брадатый мой пророк. Ты моя дверь туда, где плачет Распятый. Где стонет Он на кровавом Кресте. Где ветер бьёт колокольно. Где так сияет Он в высоте небес - не глазам: сердцу больно.
***
(Аввакум и Царь)
Я против Царя, Царь против меня, так было суждено. Так было заповедано, и молчим, а вроде бы слышим голоса друг друга. Што такое вера, вопрошает мя. Вера суть кровь, отвечаю. Што значит вера суть кровь, вопрошает. То значит, вера твоя течёт в тебе, омывает тебя изнутри, пропитывает собою душу твою, мысль твою и сердце твоё. А вот ты, по ком ты плачеши, в ком ты зришь будущее, спрашивает Царь. Отвечаю: я не пророк, я не провидец, вижу, што ты предо мною стоишь, Царь, и не просто ты, человек, стоишь предо мной, человеком; предо мною, верой, стоишь ты, власть. Власть, усмехнулся таково криво, а што такое, вопрошает мя, по-твоему, власть? Отвечаю: власть даёт тебе право распоряжаться чужою жизнию; а ведь жизнью может только Господь распорядиться. А тот, у ково на земле власть, мыслит так: человек этот мой! Эти люди мои, я ими владею, я их присвоил, они все под моим крылом, под сенью моея десницы, под моим знаменем идут, у моево шатра ночуют, и што хочу я, Царь, власть имеющий, то с ними и сделаю. Правильно мыслишь, Царь, говорю я ему, провижу я будущее, хоть я и не пророк: Цари сохранятся, и власть сохранится. И никуда мы, люди, от нея не утечём, не скроемся. Вот ты давно на троне сидишь, а охота ли тебе на нём возседать? Хочется ли тебе в одной руке скипетр сжимати, а в другой руке державу? Вот, держи, тяжёлые то игрушки, и скипетр, и держава, круглая, как Луна али Солнце, слухи ходят, и земля наша тоже круглая, и земля, бают, округ Солнца вертится, а не Солнце вокруг земли. Лепят детишки по зиме снежную бабу, скатывают сырой волглый снег в огромные комья да друг на дружку те комья водружают, у них своя держава, снежная, и своя игра, сибирская, взятие снежного городка. Чаешь ково-нито повоевать? хочешь ты чужую кровушку пролить? Веру чужую из другого народа изъять? Што такое кровь пускать, не мне тебе объяснять. Всё ты прекрасно знаешь. Пытошных дел твоих мастера, палачи твои, сколь людской крови в застенках на каменные полы щедро пролили! Молчишь? Нечево сказать тебе, Царь!
И разлепил Царь губы вдругорядь: так вот бормочешь ты, ты слуга мой, Аввакум, а што балабонишь, и сам не ведаешь, а ты ведай лишь одно: власть сила, власть могущество, у ково власть, у того и казна. А у ково казна, полная сокровищ, злата, монет, каменьев самоцветных, тот и владыкой над Мiромъ может стать. Над Мiромъ, вопрошаю Царя, а ты што, мечтаешь стать владыкой над Мiромъ? А ты как мыслишь, пророк Аввакум, напророчить, што не будут Цари стремиться к мiровому Царству, а всякий на своей землишке станет обретаться? Ну, насмешил мя, скоморох ты, а не поп, шут гороховый! А я-то мнил, вымолвил ты мне золотое пророчье слово! И вздохнул я тяжко и глубко, и так сказал я Царю: да, Царь, запиши мя в юродивые, во блаженные, блаженство, вот высшая участь земная и небесная, но блажен тот, кто свободен от всякой власти, свободен от Царя, от наибольшево иерея, от воеводы, от устава, от приказа, свободен в шаге и во полёте, и летит вверх, наверх, на высоту сияющую, и любит Мiръ всецело, и крылья невидимы тово блаженново, и ширятся крыла небесные тово юродивово, и ходит он навроде бы по земле, а на самом деле летит он над землёй, летит птицей, юродивый суть птица, суть орёл, Царь, знаешь, я орлом себя часто чую, как будьто распахнул я крыла и парю над землёй моей, да над чужими землями, таковыми прекрасными, ты, Царь, таких не видал никогда, а я, я, орёл поднебесный, видал... во снах ли моих, наяву ли, всё в писаниях моих кровушкой начертал... А знаешь, Царь, я ведь ночьми пишу мою Псалтырь огненную, Псалтырь пламенную, Колесо Мiра катится по небу, по земле, по Раю, по Аду, и всё и вся подминает под тяжкий, чугунный обод свой, и режет, и давит, и визжит, и скользит, и опять катит, всё вдаль и вдаль, прошлово не жаль, и по Псалтыри моей едет, и Псалтырь мою переезжает и надвое разрезает, и льётся кровь со рваных листов, и псалмы мои сами орут, сами блажат, сами собою поют, уже без меня! Царь Давыд, он сам по себе, а протопоп Аввакум, он сам по себе! Но в ночи, когда власы мои от ужаса и счастья подъяты, и борода моя в неверном свете сиротьей свечи лучится Солнцем, полночным Солнцем, тогда я Царь, я и сам себе Царь, я и снегу великому за окном Царь! избёнка моя... да наплевать мне на нея! я Царь всея земли и небес всех, и только пред Богом моим Господом я раб! Ево я слуга! Царь, люди, они рабы твои, а я раб Божий! Я вздохну глубоконько и песню мою выдохну. Слушай ея, Царь, читай, гадай, што я в песне моей напророчил! А ведь напророчил... и люди в тех писаниях разберутся; моё дело маленькое, сидеть в ночи безсонно, до первых петухов, да перо в чернильницу окунати.
Песня моя хмельная романея, песня моя лёхкия прузи, пыщут прозрачные папарты, летят над цветами, над лугами, песня моя широкое небо, а мы с тобою, Царь, оба немы, а песня одна, она всё нам говорит, огнём бешаным горит.
Пристально Царь глядит на мя, спокойно я гляжу на Царя, вопрошает он: расскажи, што ты видишь во грядущем: вот говоришь ты, што не пророк, но ведь каждый человек пророк хоть однажды, хоть единожды он заглянет в то время, кое только ищо придёт. Закрой глаза, протопоп, да молви мне слово, што там, в тумане, зришь, я тихо буду сидеть, смиренно тебе внимать. А ты лишь говори, говори, не останавливайся, слово текущая река, слово текучая кровь, слово и счастье, и боль, ежели ты изрекаешь слово, ты уже им становишься... говори, што видишь! А я буду слушать; хочешь, запомню, хочешь, сразу же забуду. Он закрыл глаза, и я закрыл глаза; пред глазами моими явились иные картины, не те, што я всякий день воочию наблюдал: великанские каменные пирамиды, множество окон во тех каменных теремах, во огромных, до неба, дворцах, стоят высоченные, яко башня Вавилонская... вижу: да всё это воистину башни Вавилонские, и люди их выстроили нарошно, штобы в гордыне опять до неба добраться, а внутри тех башен, Царь, они и живут... хлеб жуют... вижу, в окнах лица мелькают, вижу, люди бегут в каменных ущельях между башнями страшными, до туч достигающими, люди куда-то торопятся, одежды на них иные, не таковские, каковые мы с тобой, Царь, носим: не кафтаны на мужиках, не понёвы на бабах, ах, навлекли на себя смешные, странные тряпицы, бабёнки все в коротких юбчонках, ноги все на виду-стыду, а мужики все в кургузых кафтанчиках, инда с чужого плеча. А кто идёт с ухмылкою на роже, кто хитро губёшки кривит... все с виду распутники, грешники, все греховодники, што ли, в сём будущем стали... отворачиваюсь, штобы не видеть таково позорища, Царь... вижу ищо знаешь што? дворцы, битком набитые снедью и одёжкой, за блестящею прозрачной слюдой, за твёрдыми бычьими пузырями в ларях и в сундуках разложены дивные заморские фрукты-ягоды, мясо и рыба, икра и зелень, сотовый мёд и горы сахара, што это, шепчу, а это, говорят, рынок, таковский нынче у нас рынок... Царь Давыд, ах, Царь ли Алексий Михайлов сын, и у нас тоже есть рынок! Да на ветру тот рынок, под небом, дождями, снегами да Солнцем! А здесь в каменных стенах, за хрусткой блёсткой слюдой и не дотянешься до пищи и питья, а только пальцем можешь указать да испросить: дайте мне, дайте! А што дайте-то, и сам не знаешь! будьто бы я, невидимый, подхожу к ларю, протягиваю руку и указую перстом на огромново, с колючками по бокам, осетра... или нет!.. што бы лучче выбрать... вот большое красное яблоко, яблоко, оно же и было съедено прародительницей Евою в Райском Саду! Да не боюсь я Змея! Да нет тут никакого Змея, а стоит в белом, ровно бы исподнем, одеянии торговец, ну, тамошний, значит, купи, да, купи, возглашает мне на чистом русском наречии, вот сколь рублей стоит то яблоко приобресть, а нету у меня тамошних денег, нету и нашенских, гол я как сокол, зачем я сюда пришёл, голода не чую, к чему мне красное яблоко, говорю я торговцу, да будет с тобою счастье, милый человек, наторгуй ты севодни хоть сколько-насколько, хоть целый сундук денег домой привези, весь запродай, продавец, твой товар! Дай мне только ложечку мёда! Он у тебя в горшке, мёд липовый, вон стоит, белый, золотистый... ох, чую, сладкий! Дай мне отпробовать! Смилостивился торжник, зачерпнул мне сребряной лжицей мёд, и ел я из той рыночной ложки будущий мёд, ел, обливался незнамым мёдом, тёк мёд мне на подбородок, на шею, и плакал я, и обливался слезами, и солёные слёзы мои в тот сладчайший мёд стекали. Это я так грядущее своё, Царь, на зуб пробовал, а грядущее-то, оно всё такое же, всё такая наша жизнь, всё такие же яблоки, всё тот же мёд, всё тот же торговец над яствами, дрожащ, яко царь Кощей, склоняется, ворожит да руками разводит, да к себе зазывает, штобы ево товар купили, вижу площадь, толкутся люди, како мошкара, я, Царь мой, как здеся люблю людей, так и тамо, во грядущем времени, их люблю, я вижу: грешен человек, но я-то сам разве не грешен, и ты грешен, Царь, а ты бы мог жити в такой вот сумрачной Вавилонской башне, а я бы не мог, мне надо поближе к земле, мне надо землю нюхать, ноздрями чуять, ладони на нея класть, тепло ея вбирать, они все, грядущие, камнем окружены, камнем да блёсткой слюдой, и нет тово счастья у них, што нам доступно. Береги, Царь, волю твою, волю и ветер; ты над ними не властен.
***
(Аввакум и я. Поём псалмы)
- Отченька Аввакуме! Бог любит и судит всех нас, но ты, ты тоже суди меня, рассуди страдание моё, языком не могу ево вымолвить, от неправедных людей страдала, от злобных людей слёзы ливнем лила, и только шептала себе: Господи, ты есть крепость моя, зачем человеку враги, пошли мне свет неизречённый, пошли ясный свет Твоих очей, всем небом смотришь Ты на мя, и не только на мя, но в каждое селение заглядываешь, в каждом доме, Господи, есть жертвенник Тебе; веселишь Ты нас веселием Твоим, а гневом Твоим низвергаешь нас в тёмную огненную бездну. А мы исповедуемся Тебе и на гуслях играем, на скрипках, на органах, Господи Боже мой, как же любишь Ты музыку нашу людскую! зачем же скорблю я, Господи! зачем скорбит и плачет скитальная душа моя! Отними от меня смущение моё, исповедуюсь лишь Тебе, а ты, отченька Аввакуме, в том мне помоги.
- Дочь моя, услыши все языки, што звучат во Вселенной, пойми весь народ твой, всех сыновей и дочерей человеческих, кто богат, кто беден, кто здоров, кто болен; уста пусть гласят премудрость, а сердце бьётся, Господи, рядом с Твоим сердцем. Открываю я сердце песне. Дочь моя, пой вместе со мной, тогда не убоюсь я дня лютово, и беззаконие отступит от мя, и враг не нападёт на мя, и дракон не пожрёт мя, и изменник не поднимет на мя длань свою, и жив я буду до конца моево, и не узрю гибели земли нашей. Каждый умирающий постигает премудрость, каждый умирающий становится равен Богу. Каждый, кто приблизится к смертному порогу, хочет отдать чужим накопленное богатство своё. На небеса не унесёт он богатства своево с собою, не покладёт во гроб, а продолжит род свой, и наречёт именами детей своих, и оставит детям и внукам богатства свои, но превыше всево оставит им память и слёзы чистой души своей. Все мы скот Господень, все мы и овцы Господни, и кони Господни, и коровы Ево, темно мычащие, и бредём мы стадом от Рая до Ада, а потом от Ада до Рая, и в Раю, просветлённые, счастливые, умираем. Даже ежели мы на земле в Мiръ иной в муках уходим, Господи, всё равно с Тобою мы пребываем. Да благословен будет живот человека, благословен будет Дух Божий! Чюдо, што мы зрим свет дневной и звёзды ночные. Спаси, Господи, живые души твоя.
- Как ты учил мя, отче, вот так говорил ты мне: надо молиться Богу нашему, помилуй мя, Боже, помилуй мя! велика милость Твоя, щедр Ты к нам, очищаешь Ты нас изнутри и снаружи, избави нас от беззакония, изыми из нас грех наш. Так ты говорил, отченька, и я повторяла за тобой: Тебе единому согреших и лукавое пред Тобою сотворих... и плакала я, отче Аввакуме, глядя на тебя, и всё время видела тебя маленьким мальчиком на руках у матери; отченька, а ты ведь еси и отец мой, и сын мой, ты избавил мя от первородново греха. А я ощутила себя молодою матерью твоею! ощутила радость и веселие... мать твоя умерла, давно в земле, радуются кости ея смиренные. Сердце твоё бьётся, отченька Аввакуме, и моё бьётся рядом с тобой. Так люблю я тебя, но об том не смею тебе сказать, а только Богу. Господи! Уста мои отверзеши, сердце моё открой, и вознесу я хвалу Господу и отченьке Аввакуму, отцу моему в Духе, а может, сыну моему молодому; за горами времён ждёт нас жертва великая, Всесожжение, да жертва в любви радость, жертва внутри счастья награда. Да, так; ты всё время учил мя: огонь есть благодать, и я за тобою те словеса огненные всё земное время повторяю, и всё небесное время буду повторять.
- Боже, спаси мя во имя Твоё! Спаси это дитя малое, неразумное. А может быть, бабу неведомую. А может, старуху древнюю; воззри на нея с высот безконечнаго времени Твоего, в небесах ведь времени нет, но когда-то совьются в свиток они, предсказанный Иоанном Богословом; тогда каждый человек узрит Бога пред собою. Господь, Ты заступник мой; заступись за моё дитя, заступись за доченьку мою, исповедую Тебе всю душу мою, и видишь Ты, как люблю я ея, и поднимаю на нея всегда и везде внутреннее Око моё.
- Растерялась ли я, потерялась ли в жизни великой, об одном прошу Господа моево: помилуй мя, Боже, помилуй мя! Отрубили мне крылья, обрезали снова пределы мне, их вынули из мя; душу живую заново вдунь в мя, како втеснил Ты дух в Адама, излепленного из глины Райской, и в жену ево Еву, что сотворил Ты, Господи, из Адамова ребра! Гимны готова петь Тебе! спать и во сне видеть Тебя. Когда буду, умирая, возноситься на небеса либо низвергаться во Ад, ко грешникам, Боже! на всю землю, мною покидаемую, хриплым голосом буду славить Тебя. Готово сердце моё, Боже, принять Тебя всегда. Да ежели бы я играла на всех звучащих призывно флейтах и наблах, на псалтыри и на гуслях, на лире и на кифаре, на авлосе и на клепсидре, на кинноре и дудуке, я славила бы музыкой Тебя, во веки веков, аминь. На всех языках пою Тебе славу, да возвеличится до небес милость Твоя.
- Доченька моя! все мы устаём от жизни окиянской, все мы, по жизни вброд идя, где молча терпим, где заплачем; когда надо смеяться, смеёмся, даже ежели не смеётся нам; когда надо рыдати, дерзко прыгаем до небес да играем на гундосых дудках. Ах, до глухоты в дуду дуем, в бубны бьём, а надо, штобы душа наша не глуха была, надо, штобы душа наша зрячая была. Презираем людей, огорчаем, мучим ближнево, нечестиво обижаем, оскорбляем... любое наитвердейшее железо можно растопить на огне, жидким становится и льётся горячим сребром.
- Разбивается камень, точится ветрами и бурями, ржавеет железяка, сгорает древо, доски истлевают, дома пылают, веси и грады исчезают с лица земли, скорбь обнимает людей. И, егда плачут и сетуют в горе своём, они Господа поминают, в умалении и умилении своём. Благословен Господь, не отринет Он горячую молитву мою, не отнимет милость Свою от меня.
- Да воскреснет Бог и разыдутся врази Ево, и да бежат от лица Ево ненавидящии Ево, яко исчезает дым, да исчезнут, яко тает воск от лица огня, тако да погибнут грешники от лика Божия, а праведники да возвеселятся! Да возрадуются пред Тобою люди по всей земле, славят Тебя в веселии, так молюсь я, дочь моя, каждый Божий день, в пути-дороге я али сижу в избе за столом, еду вкушая, али повалюся в постелю мою, рядом жёнка моя; молчит моя супружница, она уж помолилась. А за окном дождь, а за окном снег, шумно воздыхают во хлеве животные мои, курочка квохчет, яичко несёт, и так идёт жизнь, и так идёт дождь, и так идёт возлюбленный снег, и нет мне корысти ни в чём, и не соблазняю себя блеском злата-серебра и каменьев многоценных. Вот смотрю я на горы Сибирские, горы большие, горы лесистые, горы тучные, звери и птицы густо населяют тайгу, рыбы плещутся в реках: омуль, ленок, сиг, таймень, хайрюз, во Байкале славном, святом море, кишат-играют тысящи тысящ, тьмы тем живых существ; на земле веселятся и горюют, рождаются на свет, любятся, ползают, летят, вьются, толкутся, и уходят с этово света на небеса. А на небе Царь мой истинный, Бог, и шествует Он, неприметный, среди звёзд, ярко горящих. Не зрим мы Ево, когда Он идёт, идёт среди нас, идёт мимо нас, сильный, прекрасный, вечный, любимый нами; неведомые люди, все молитвенники земли лишь Богу молятся, лишь Ему песню поют, и Солнце восходит на востоке каждое утро; так Господь восходит над землёю. Бог, доченька моя, во святых Своих и во всех делах Своих.
- Родной мой, близкий сердцу моему отче Аввакуме! што есть правда среди людей, а што есть ложь? што может смирить клеветника и спасти от хулы убийственной сынов и дочерей Божиих, бедных и убогих? Вот Солнце возбегает на небеса, и падает на землю с небес Золотое Руно; вот тучи сбираются в зените, и низвергается вода на землю, хлещет ливень серебряной стеной; вот нисходит ночь, и выкатывается на небо ясное белоликая Луна. Лик ея не всегда снеговой: то жемчужный, то киноварный, то алый, то нежно-голубой, яко Богородицын плащ... мы не можем вообразити, земные мы жители, што наступит таковое время, когда Солнце и Луну отнимут у нас. Ведь их на небеса Бог поместил. Бог владеет землёю от суши до суши, от моря до моря. Эфиопы, раскосые китайцы, сборщики чая, южные солнечные народы, иудеи и арапы, гишпанцы и италианцы, угрюмые варяги, што живут далёко в северных морях, на скалистом острове Туле, аравийцы и африканцы, индусы в чалмах, што катаются на царственных слонах и ласково беседуют с полунощным тигром, глядя зверю во горящие глаза, когда медленно, мягкими лапами перебирая, шествует могучий зверь во чащобе, во зелёных, изумрудных густых зарослях - все в Бога веруют, только все называют Ево разными именами. Прекрасные плоды, сладчайшие яблоки и вишни, чюдесные съедобные коренья, што произрастают в земле, впивая ея живительные соки, душистые сладкие ягоды, они же висят, манящие, на кустах и стеблях, всё для счастия человека Господь устроил, и каждый народ пусть хвалит Бога по всем делам Ево. И я, отченька Аввакуме, Бога хвалю, восхваляю вместе с тобою; давай нынче вместе, на два голоса Ему хвалу нашу споём!
- Исповедуйся мне, дочерь моя, исповедуйся мне, но прежде всех век исповедуйся Господу Богу твоему. Желаешь ты правды, ты возжелай ея сильнее сильново; желаешь ты возвыситься над временем, иди сквозь время безстрашно, не убояся ничево. Зима умрёт, снега сойдут, льды растопятся небесным огнём, щедрым золотом Солнца, и возрадуются живительному теплу все живущие на земле, в ея лесах, в ея полях, на брегах ея рек, озёр и морей. Сменяются времена года, вращается медленно и тяжко годовое колесо, и век колесом поворачивается, и тысящелетие, а человек пребывает всё таким же грешным, всё так же предаёт, убивает, лжёт, всё так же, судьбою и людьми наказанный, повергается ниц, пытаясь пред Господом горько покаяться. Господь слышит покаяние ево, Господь подносит чашу Свою к устам грешника, а в ней вино, это кровь Ево, протягивает на живой ладони Своей хлеб, душистую плоть Свою, и тихо шепчет: вкуси, несчастный грешник, ты прощён, прими тело Моё и кровь Мою из рук Моих. А Я всегда буду с тобою. Аминь.
- Кто я такая, отец мой, кто я такая? Я самая малая из тварей земных, самая неприметная, самая терпеливая и смиренная. Нет, конечно же, не самая! Так ты, человече, тоже себя хвалишь. А ты должен воистину смиренным быть, человек, о себе ни слова не говорити хвалебново; а мы-то всё о себе да о себе. Да потому, што весь Мiръ в нас, а мы разлиты, инда молоко ли, кровь ли, вода талая, во всём Мiре. Вот пою я Псалтырь, играю себе на гуслях; вот когда нарождается новый месяц, вострублю я в трубу: радуйтесь, людие, пришёл день праздника, День Новаго Мiра! Бог является к нам каждый новый день. Свидание с Ним сладко, и светло сияющих забирает Бог от нас, накрывает, яко канарейку, весенним цветочным платом наше дотла сожжённое время, избавляет нас от мучений, отворяет нам Тайны Неведомые, исцеляет раненых нас от наших искушений и от чужих жестокостей. Я свидетельствую, отче Аввакуме: я видела Бога, Бог еси ты, Бог есть каждый человек, противу коево стоим мы на земле и глядим ему прямо в лице ево. Бог есть вся земля, ибо Он по ней, по землице, идёт лёхкими, горящими ступнями. Бог соединяет друзей и врагов воедино, благословляет их, зная о том, што Страшный Суд придёт для всех, и враги становятся друзьями, и друзья льют слёзы о врагах своих. Слаще мёда жизнь, да, но я хотела бы ощутить на губах вкус смерти моей, как я буду уходить, куда я уйду, как буду я умирать? Ужели и там, за порогом, тоже Божий Мiръ, и там, в неведомой тьме, тоже царит наш Бог, мой Бог, твой Бог, и я возымею великое счастие опять помолиться Ему?
ДЕВОЧКА У КОСТРА
ФРЕСКА ТРЕТЬЯ
Милосердный Государь… Молим твою благочестивую державу и плачемся вси со слезами, помилуй нас, нищих своих богомолцев и сирот, не вели, Государь, у нас предания и чину преподобных отец Зосимы и Саватия переменить, повели, Государь, нам быти в той же старой вере, в которой отец твой Государев и все благоверные Цари и великия князи и отцы наши скончались, и преподобные отцы Зосима, и Саватей, и Герман, и Филипп митрополит, и вси святии отцы угодили Богу.
Аще ли ты, великий Государь наш, помазанник божий, нам в прежней, святыми отцы преданей, в старой вере быти не благоволишь, и книги переменити изволишь, милости у тебя Государя просим: помилуй нас, не вели, Государь, болши того к нам учителей прислать напрасно, понеже отнюдь не будем прежней своей православной веры переменить, и вели, Государь, на нас свой меч прислать Царьской, и от сего мятежного жития преселити нас на оное безмятежное и вечное житие; а мы тебе, великому Государю, не противны; ей, Государь, от всея души у тебя, великого Государя, милости о сем просим и вси с покаянием и с восприятием на себя великого ангельского чину на тот смертный час готовы. Великий Государь, Царь, смилуйся, пожалуй.
Послание соловецких иноков
Царю Алексею Михайловичу
(Аввакум и Смерть. Предчувствие)
Я бы хотел умереть не как святой, но я хотел бы узнати, когда ко мне будет приближатися моя смерть. Я не отважен, мя объемлет страх. Я боюсь, Господи Боже, помози мне, ибо я вижу и знаю, пришёл мой конец, так бы я желал сказати пред уходом моим царственным али нищенским да ничтожным. Каково оно, сие царство, там, на смиренном кладбище, во вечной теремной горнице усопших праотцев? Тебя увозят во гробе сосновом: последний твой путь по земле. Кто чюет приближение часа своево, егда жалостливо просит: отступися, смерть, али покорно: встречаю тя, смертушка моя; она привычна нам, откупиться бы, да не отсыплем мы ей во костлявую горсть никаких грошей, ни меди, ни злата, штобы выпустила она нас из ея когтей. Совершаем обряды, поём исправно, людие, и служим панихиды да литии над опочившими, над мертвецами. При всём честном народе возрыдаем о них. Бабы воют; ахти, плакальщицы, плач ваш велик есть, смерть, быть может, то свадьба, то одр брачный, тайнозримый брачный чертог и всю жизнюшку жданная Брачная Вечеря; ты обнимаешься с Богом самим; а телеса, што ж, они спят в земле да спят. Плывут в песчаное да глинистое подземье во дощатых лодьях. Час приидет - восстанут на Страшном Суде. Верую... Во што я верую? в Ад и Рай? Да, я верую во Господа моево, в Ад и Рай. Я хотел бы, штобы от Ада земново до Рая небесново провёл мя Тот, Кто безсмертен воистину; объяснить Он лишь всё мог нам без истления мысли Своей, во древлих книгах киноварными знаками записанной; а нынче што? Теперь все святые дома Господа нашево Исуса, все храмы Господни осквернены. И война! Война! Никонияне нам вопят: вы еретики! еретики! ересь! ересь! Мы им в ответ кричим: еретики-то вы, еретики и нечестивцы! погубители земли Русской и веры Русской! Ересь ваша, ересь!
И вот война началась. И вот война идёт.
Огнём, дымом, пламенами неистовыми бежит война, катится по родной земле.
Богородице Дево Марие, пусть война! я покорен. Я опускаю главу пред неведомыми временами, а вижу, всё вижу огонь. Я хочу огонь мой, красново волка, приручить. Я хочу приручить, яко диково зверя, мою смерть. Я о безсмертии людям хрипло глаголаю во храме. Недаром же я протопоп; я под защитой у всех моих святых, у всех святых моево рода, ибо люди рода моево святые. Молитися святым мертвецам, вот подлинное поминание! Сколь погостов разрушено, сколь гробниц разграблено! Мёртвые лежат, окутанные молчанием. Внутри ограды возводят новые кресты, кладут гранитные плиты, усыпальницы Царей не похожи на могилки бедняков; а иду по лесу, сбираю грибы в корзинку и вижу: крест-голубец высится в одиночестве, никто к нему не подойдёт, никто колена не преклонит, нет; никто пред ним не помолится. Как быть живому, живущему? Какие захоронения, какие погребения ждут павших в бою? Их белые святые кости так и истлевают во поле под недрёманым оком вечного бездонного неба. Вокруг любой храмины кладбище имеется; там каждый лежит во своём гробе, яко в своём доме; недаром гроб наш зовётся домовина. А как быти тем, кто погребён во братской могиле? Жизнь и смерть, тако тесно, неразъёмно связаны они. И вот неровён час, чую, она явится ко мне в гости. Я должен говорить с ней; какая она на вид? Череп голый, костяная клеть, накинутая на плечи костлявые дырявая холстина? А может статься, она девица красная, закрыла ввечеру оченьки свои, а ночью тихо ко Господу отошла, и не поняла, што умерла во сне. Како быти во посмертии, што тамо делати? Вижу огонь. Вижу мою смерть. Слышу, бьёт мой час. До последнево вздоха жизни моей сохраню память о жизни. Память оборвётся, и свечою нагорелой сгаснет бытие. Каждово ждёт конец. Каждый помнит: будет Второе Пришествие, и Страшный Суд в конце времён, когда все народы, все люди, вся земля, все до единово прочтут Книгу жизни, разберут по слогам Всемiрную Псалтырь, где сияют и рыдают всемiрные песни; там начертано киноварью-кровию всё, што мы пели, о чём плакали, ково любили, с кем сражалися, сие суть Псалтырь войны и любви, смерти и возрождения. Одиночество есть искусство умирать. Я знаю. Читал то между строк Псалтыри великово певца, безсмертново Царя Давыда, богоравново песнопевца; в иные сферы, Царю Давыде, ты свободно, лехко возносился, да о смерти, яко все мы, в тишине помышлял. Я видел однажды образа чюдные: далёко в Сибири стоит старая церковка на бреге Байкала, сработана топором без единово гвоздя; вошёл я туда и увидал на иконе Иуду Маккавея, и намалёвано было на златом горнем свете неведомым богомазом: ТО ИУДА МАККАВЕЙ МОЛИТСА ЗА УСОПШИХЪ; а другая икона изображала Око Недрёманое, Вселенское Око, острый Глаз Божий, коий зрит насквозь весь Мiръ, Вселенную всю, радостную и страшную; а на третией иконе, близ самово олтаря, близ Царских Врат, на северной стене, я увидал Страшный Суд: внизу иконы Христос спускался во Ад и шествовал по Аду в нарядном хитоне, половина хитона красная, половина хитона синяя, а обочь Ево грешники коленопреклоненные тянули к Нему руки, а выше, над главою Ево, сидел Он сам, молодой вьюныш, отрок прекрасный, а рядом с Ним, ошую, юная Мария, а одесную Ево пророк Илия, и спокойно и печально взирали они, Предвечные, на праведников и грешников.
Все умирают, безсмертных нет. Страх пред Адом сильнее страха пред самою смертью. А страх пред болезнью, пред страшной заразой? вот идёт чёрная чума, вот идёт Великий мор, и люди, вдыхая отравленный воздух, уже приговорены. Мы заклинанием хворь: уйди обратно! Иди туда, откудова пришла! Мы хотим праздника! Мы смерти не хотим, потому и похороны мы обставляем яко праздник: мы празднуем уход человека, мы угощаем всех, на поминки притекших, вкусной едой, мы пьём хмельное питьё, мы даже обнимаем и, яко во Пасху Господню, при погребении целуем друг друга, утешая. А слёзы всё льются и льются. Есть ли вера в вечную жизнь, когда рядом смерть? Пред тобой длится в веках только смерть, а жизнь не продолжается никогда. Да, но я, грешный Аввакум, боле жизни люблю жизнь. Я люблю ея тако же, како люблю смерть. Не раз я глядел в безумный и безглазый лик смерти моея, простирал к ней руки и рек: здравствуй, возлюбленная моя, вот я к тебе пришёл! Прими мя таково, каков я есть! Нет греха на тебе, ежели ты таково сильно любишь Бога, ведь смерть не враг жизни, и может статься, то не враг Бога, может быти, то другой лик Бога, тако же, како Луна во ночных небесех висит сребряным льдяным яблоком, и смотрим мы в сияющий светлый лик ея, што там, за ея затылком: новое воплощение Духа Божиево, собрание неизречённых ужасов, общее благословение, всякому отрада? Оборотная сторона, всё так же, како и при Христе, мы не видим ея, и она не видит нас; яко Луна в ночи, приходит смерть. И жизнь всё та же; человек уходит в землю, а та жизнь, коею жил он рядом со ево близкими, роднёю ево быстренько забывается; семья ево старится, и пред нею уж разверзается вечная пропасть; а не желает человек старости покоряться; старухи бабёнки щёки себе свекольным соком мажут, губы морковью красят али пылью битово кирпича, всё стремятся вдругорядь девицами глянуть; трудно духу смириться со словом, а со временем сдружитися ищо труднее; тяжко сказати самому себе: когда-нибудь тебя не станет. Люди, умирая, просят: положите мне с собою во гроб любимую безделушку; ожерелье, што мать дарила, крестик нательный бабкин, охотничий нож отца моево, наливку, кою дед мой готовил, в погребице запрятана она, в погребице, выньте ея оттудова, налейте в бутыль да мне во гроб и засуньте. Да помолитесь, помолитесь за мя как следует! Да на поминках моих вы кутью с изюмом, блины с грибами, кашу гречневую, щи кислые ешьте, за обе щёки уписывайте, да молитесь, молитесь Господу и друг друга боле не проклинайте. Пред лицем смерти все равны; все пред смертию народ Божий. Вот храм; сей дом Бога для тово выстроен, штобы мы, внидя туда, почюяли себя в гостях у смерти, тут она хозяйка, во храме, и мы, живые иереи, глас возвышаем над хором живых и наполняем радостью восклицание наше, литургисая: СЛАВА ТЕБЕ, ПОКАЗАВШЕМУ НАМЪ СВЕТЪ! Разве, смерть, ты свет? ты всегда была тьмой, во все века ты была тьмой, и никаким сокровищем от твоея тьмы нельзя было откупиться, а люди всё шли и шли паломниками во святые места, вымолить у Бога ищо кусочек жизни, отодвинути тьму молитвой бедной, насущной, инда ржаново горбушка. Кто и завещание загодя писал, а я бы хотел, штобы могила моя была безымянна, и завещания никаково не зачну строчити; то, што я пишу, есть моя жизнь, то, што я пою, есть моё бытие, а там, куда я скоро уйду, нет ни гласа возвышенново, ни гусиново пера, ни чернила густово, ни слёзынек среди ночи: помилуй мя, Боже, по велицей милости Твоей. Думал я: ах, смертушка моя! Долго думал я о святых. Почему простой человек вдруг становился святым? Да потому, што он есть возлюбленный смерти. Он обручился с ней, он шёл с ней бок о бок, все они, и столпники, и преподобные, и святые мученики, и страстотерпцы, и равноапостольные, все они жили словно бы в семействе многолюдном, огромном, но уж не здесь, а за гробом; и вот нынче за гробом существует сия огромадная семья, семья святых, их тысяща тысящ, их тьмы тем, и я стал священником не только потому, што отец мой Пётр батюшкой пребыл в сельском храме, а и потому, што хоть служкой маленьким, рабом неприметным к тому семейству безсчётному святых, в земле Русской и в иных землях просиявших, чаял прилепиться. Вот пою я псалом, будьто бы из теста жаворонка Пасхального леплю; жёнка моя Настасья из замеса тово детишкам разные забавки лепит, и жаворонков, и ёжиков, и белочек, и рыбок. А я взираю мальчишкой малым на то семейство святое, што за необъятным Всемiрным столом, усыпанным звёздной мукой, восседает, и меж собою они радостно перекликиваются, и меня, иерея, псалом поющево, мальца, под столешницею, навроде кота, сидящево, никто не видит.
Смерть, она сей же час войдёт, готов ли я встретить ея, готов ли я сказать себе: я во сей миг умру, уйду навсегда, навеки, и гусьим пером моим поставлю во книжище точку: то конец. В моём конце моё начало. Капает на бумагу не чернило, кровь. Я пою о смерти, не знаю ея. Имею ли я на песню ту право? Смерть, она моё утешение, и она моё устрашение; она моя молитва, и она мой вызов небесам, моё с ними единоборство. Я вступаю со смертию в борьбу лишь для тово, штобы прижати ея к моея груди, крепко обнять и сказать ей: смерть, я твой! На лице моём грядущая смерть вырезает новые морщины, то мои святые письмена. Она изрекает мне: я приближаюсь, я тут, я уже рядом; но я всё медлю. Я перейду черту, когда огонь ко мне вплоть подползёт, когда цвета крови станет моё нищее жидкое чернило. Я не узрю, как сверкает грань бытия. Когда-то матушка и батюшка породили мя на свет Божий, и каждую малую минуту я медленно, медленно, по капле отдавал кровь жизни моей Мiру, в коем жил. Я медленно преставал жить, я и сей же час престану, когда совершится окончательное превращение, обращение моё в чистый Дух, посвящение моё небесное, рукоположение моё звёздное. Часто чюю: плыву в лодке. Хочу спеть смерть, да глотка моя слаба. А лодка моя крепка. Это не тот дощеник, што посреди сибирской реки жалко утонул; крепок я телом, крепок духом, закрываю глаза и пробую представить себе пустоту; я охотник, вот заяц прячется за моею спиной. Я оборачиваюсь, заяц прыгает вбок. Я хочу скинуть со плеча лук со стрелой, а заяц земной стремглав убегает от мя, зато сбоку подходит, неслышно скользя по тропе меж травы, страшный зверь небесный, цветом мрачнее тучи; егда небесный волк прыгнет, тогда я перейду границу, острее лезвия, между Мiромъ и Мiромъ. Мысль моя остановится, и замрёт всё сущее без движения. А душа зачнёт из тела на волю выходити, и, возможно, она выйдет прямо в память небес, возлетит, радуясь Великой Свободе. Смерть яко любовь. Нельзя объяснить любовь. А любил ли я? Любил ли я мою жёнушку Настасью? Может быть, я во всю мою жизнь любил единую мою духовную дочерь, мою Федосью Прокопьевну болярыню. Ах, болярыня, болярыня, што ж ты со мной содеяла? ты первая ушла туда, во тьму надмiрную; ты первая породнилася со смертию; она тебе крикнула: войди! - и ты вошла. И теперь ты там, по смерти, стала маленькой девочкой, и играешь с великой Царицей Смертью, ровно с робёнком. Нет, это матерь Смерть играет с тобою, яко с дитятей, яко с милой, любезной доченькой своей. Желанная ты для смерти игрушка, Феодосия Прокопьевна! Како же нам быть? Я вижу мою смерть, я зрю огонь, но я не знаю, егда сгорю; аль мя на казнь повлекут и ко столбу цепями привяжут, дров горою навалят под натруженными ногами моими; аль изба воспылает, свеча упадёт на пол, и затлеет кружевной подзор, и огонь обнимет наше с Настасьей супружеское ложе, и закричат благим матом детки, да поздно будет выбегати на волю и спасаться; гореть до конца, до презренново пепла станет моя изба. А может, из мглы времён восстанет сруб, в коем не предавшие веру отцов подожгут себя, штобы в огне ко Господу Богу уйти! Подожгут сруб тот скорбный, лодью погребальну, с четырёх сторон, штобы ярче, громче, быстрее сгорел! а вдруг, людие, я сам есмь огонь, и сам на себя смерть мою навлекаю, такое тоже бывает! Тебя родили на свет и уже приговорили к жизни, и родимое пятно твоё на спине али груди, это смерть твоя, на тебе неотвратимым знаком проступает! Я частенько думаю, как человек убивает человека. Да можно ведь убить не токмо копьём али мечом, огнём и пулею, но и словом можно убить; даже песнею убить, с коей воины идут на смерть. Война! Она началась. Она идёт. Люди опять убивают людей. Во имя жизни? Во имя смерти? Смерть пытается обнять дитя, похитить девушку, забрать с собою в чёрный мешок немощново старца. Я вижу голый череп и разумею: то мои кости. Я вижу их из неведомово времени, в коем никогда мне не жить. У мя нет глотки, штобы спеть иному времени песню. У мя нет памяти, штобы ея запомнить и отдать незнамым людям. Я растерзан, сердце моё разорвано, Бог мой во тьме кромешной, скрылся от мя, севодня, именно севодня Он спустился во Ад, а смерть, она поднимется ко мне из Ада. Я должен обнять и смерть, и жизнь. Я слышу, как мне кричат: не умирай, Аввакум! Останься с нами! На земле таково прекрасно, здесь светит Солнце. А ты сам закатишься, яко Солнце, и на Мiръ опустится мрак. Не умирай, значится, Солнце! То я, я, так выходит, подлинный свет, я есмь и подлинная скорбь. Сие тоже я, я; я улыбаюсь, я смеюсь над собой; я знаю: вот сей час раздастся стук.
***
(военные колядки)
Я иду по дороге войны. Сбиваю ноги в кровь. Ход, ведь это и есть любовь. Не останавливайся! И я иду. Мальчик держит мя за руку на ночном холоду. Обочь руины. Расстреляно всё. Святки. Катится звёздное Колесо. Знаешь, мне уже всё равно, быть или не быть; но мальчик ведёт мя, просит есть и пить, на моём родном, на чужом языке, моя рука в его руке, его малая жизнь дрожит в сожжённой жизни моей, он мне песню поёт, святочный соловей, так мы колядуем походя, по пути, я не спрашиваю, далеко ли идти, соловьиные звёзды, алмазный придел, люди Мiръ расстреляли, никто уйти не успел, а мы идём, под ногами снег, запомни мя, мальчик, прежде всех век, я твоя матерь Жизнь, нам матерь Смерть не нужна, постелем белую скатерть, и кончится война, споём у калитки колядки, нам вынесут красные пироги, идём с тобой без оглядки, рисуют звёзды круги, так пахнет кровью ли, дымом, горелой доской бытия, идём, мой мальчик любимый, колядка живая моя.
***
(Аввакум и матерь Смерть. Свидание)
Ты пришла, ты всё-таки пришла. Я не могу тебя понять. Ты последний мой вздох, али одна ты стоишь на самом краешке моей жизни, али ты што начинаешь? Ты убиваешь мя. Да, ты опасна, хоть и улыбка на твоих устах; я крепко пожимаю твою протянутую руку: заходи, моя нежная, потолкуем. Я не вижу тебя и одновременно вижу; теперь наступит война или немного времени спустя, после тово, как ты мя заберёшь с собою, всё равно; ведь война уже началась. Мiра прежнево нет. Времени старово нет. Ты моё время. Повремени, смерть, повремени; то смерть не моя, времени, а не меня на земле. Время повернётся, и я уже не вернуся. Смерть разъедает губы мои рыдальною солью и угрозливо бормочет мне: в миг, когда я возьму тебя с собой, тебя уже не будет. Посему помни твои последние вдохи и выдохи. Пока ты помнишь - ты дышишь. Пока ты дышишь - ты помнишь. Помни войну людей с людьми! Помни войну со мной! Некто там, вдалеке, за морями-окиянами, в незнаемом времени, слышит, как в последний твой земной миг громко бьётся твоё безумное сердце. Опасна смерть лишь для живово: горе, боль, ужас. Для живово, живущево она наступает здесь и ныне, и она тихо кидает прощальный шепоток: да, вот ты готов; и вдруг я понимаю, я ищо не готов, я ищо не допел мою последнюю песню... песню... Я ищо не допел мою стихеру, мой ирмос, мой любимый кондак, мой любимый Пасхальный тропарь: Христос воскресе из мертвых, смертию смерть поправ и сущим во гробех живот даровав! Мои волосы седы, моя борода белее льда, и мне уже всё равно, како дрыгаются моя рука или нога, целый али отрезанный мой язык како шевелится и рыбою прыгает во рту, и я могу глаголати, словом, яко мечом, бити, али молчанием наказан до самово твоево явления, смерть?! Отрубят мне руку, ногу, четвертуют ли, ежели выживу я, ежели выживет моя мысль и будет биться внутри мя сердце, значит, ищо нет тебя, смерть! Страдать, любить жизнь, испытывать боль, сие значит жить! Смерть, ежели ты моё превращение, ответствуй: я престану быть человеком и в тебя, неведомую, обращуся? и она отвечает мне: да! Я твоё превращение, твоё обращение в веру мою, в то время, где нет веры, в то пространство, где нет жизни, но там, знаешь, открою тебе тайну, там даже смерть дрожит пред великим молчаньем Вселенной. И дрожит мой голос: каково то мгновение? каким я буду ево ощущать, страшным али блаженным? как я ево переживу, переплыву? кто проводит мя до Порога? кто будет держать мя за руку? Настасья, дети? Я же останусь совсем один! Един яко перст! Родненькие мои станут будьто рядом, близко, и, однако, они очутятся далёко-далёко. Меж мною и ими будет лежать целое небо. Они будут глядети на мя, ищо живово, а я уж буду дышати землёй. Где я буду пребывати, смерть моя, скажи, в те поры, како ты придёшь ко мне; егда придеши? Шепчет она: никто из смертных не ведает о моём приходе, только тебе я скажу об том.
Огонь. Огонь.
Это всё, што я могу тебе открыти; ты здесь, и ты уже не здесь, ты прозрачен насквозь, и ты есть величайшая тайна, ты всё, и ты уже ништо, с тобою никто не уйдёт, тебя никто не встретит. Я кричу смерти: и даже Бог не встретит там мя, грешново?! тамо и тогда, егда я перейду Порог?! Усмехается смерть: нет, там, где царствую я, никакого Бога нету в помине, там есть только везде и нигде, нигде и везде, никогда и всегда, всегда и никогда. Я нахожусь на грани двух миров. Узнаешь их. Кричу ей: смерть! Я хочу узреть Тот Мiръ, но будет ли у мя там зрение? Будут ли у мя глаза и уши? Будет ли у мя любовь и ненависть или же не буду испытывати ничево? Како ощущать ничево? Како мыслити ни о чём? Так значит, смерть, ты ништо, и всё зряшно, о тайне твоея людям века напролёт балакать?! Есть тайна, отвечает она, ты не поймёшь нынче, лишь когда переступишь Порог: умирать лехко. Тяжело лишь думать обо мне и приближатися ко мне. Ты хочешь жизнь возвернуть, ея дотла проживши? Кричу: не подходи ближе! ни шагу ко мне! я ищо не спел мою песню! Я ищо не возгласил мою последнюю проповедь! Во имя подлинново Христа Бога ты всё врёшь, смерть! Бог есть! Он есть даже там, где Старец ложится сам во гроб, там, где сожигают селение и крестьян ево в кострище войны! Змеятся губы ея в ухмылке: хочешь от мя убежати? Да, хочу, кричу! Ты можешь попробовать то содеять, отвечает она мне хитро и вкрадчиво, время твоё бежит быстро, ты не знаешь ни дня, ни часа твоево конца. Ты только зришь огонь, огонь предостерегает тебя, огонь страшным, вопящим хором прозвучит тебе, а ты знаешь ли о том, человек Аввакум, што твоя смерть слагается из множества людских смертей, што она не только твоя, а я, твоя смерть, пропитываю и пронизываю собою каждую минуту всяково, наималейшево людсково существования? Жизнь, знай это, останавливается, ежели нет конца; ежели есть конец, то есть и начало; жизнь без конца прекращается и безконечно рождается, и для тово, штобы жить, надобно умирать; вы, люди, только и делаете, што умираете, и другово занятия у вас нет; я ваша подлинная Царица, а не Царица Небесная, и мне вы должны молиться, а не Богу вашему.
Я внезапна и я длюсь, я полна надежды, и я безнадёжна, я непрерывна, и я всё время исчезаю; я шаткий мост над пропастью, и ты не знаешь, перейдёшь ты ея али упадёшь вниз и разобьёшься весь, но так или иначе в конце пути тебя жду я, я, я. Я отворачиваюсь, не могу на нея глядети, я шепчу ей: ты пришла прежде времени, ты моя убийца. Да не нужно мне тихой кончины! В глубокой старости не надобно постепенново угасания; я всё время вижу округ себя бушующий огонь; приди в накидке огня, приди ко мне во огненной понёве, встречу тя с радостью. Я не хочу долго жить на земле, но я не хочу случайно завершить путь и случайно начать ево снова. Я хотел бы приготовиться как должно, и штобы ты стояла у праздничново стола моево, у богато и густо украшенново каменьями трона моево, и штобы я побыл хоть немного на земле Царём судьбы моея, а потом усадил тебя, смерть, на мой трон, встал пред тобой на колена и поцеловал костлявую руку твою и сказал: не боюсь тебя, служу тебе и век буду служить, я не умру от старости, я от огня умру. Обними мя, огнь мой покажи мне!
Смерть протянула ко мне руки, я увидел вместо скелета, костей ея два ярких красных языка огня; они колыхались на сквозняке, дверь в избу была открыта; ты знаешь о том, што ты вступаешь на невозвратный путь, так вопросила. Да, знаю, кивнул я, ништо не вернётся. Всё уничтожено, я прошёл все дороги. Я сказал людям о том, кто они есть в Мiре и кем они станут потом, когда на Страшном Суде разверзнутся все могилы, и кости оденутся плотью, и люди выйдут из гробов повапленных, под землёю истлелых, на свет Божий, подлунный, и узнают друг друга, и обнимут друг друга, и заплачут; время, будет ли тогда время, опосля Страшново Суда? Смерть посмотрела на мя пустыми глазницами. Нет времени, уже нет, оно безповоротно, как всё на свете. Мы не можем повернути времячко вспять, мы не властны, протопоп, вернуться в прошлое. Часы отмеряют наше земное время, но какие? Небесные часы? отмерь нам время нашей души в посмертии, егда окажемся мы там, где оказатися суждено каждому, но никакой человек ищо не возвернулся оттуда, штобы поведати, што же там такое; есть ли там Мiръ, иль нет ево. Смерть тихо вопросила мя: хочешь ты стать вновь молодым? А хочешь ли, когда умрёшь, возродиться? А может быть, ты, протопоп, хочешь перестать стареть? Я глубко и тяжко воздохнул. Престати стариться? Не шути со мною, смерть. Разве такое чюдо возможно? Я и так уже старик. Борода моя бела-метельна. Ежели я вновь стал бы молодым с виду, маята пройденных дорог давала бы о себе знать; прожитые годы валуном придавили бы мя к земле, а слёзы о пережитом всё лилися бы и лилися из очей моих. Эх, зачем мы живём тако печально, вопросил я смерть. Она молчала. Она не могла ничево ответить мне. Всё необратимо, всё невозвратимо, но почему? И, ежели нельзя вернуться, значит, нельзя и возродиться, нельзя воскреснути; и значит, Господь сочинил для нас дитячью сказку о Втором Ево Пришествии и всеобщем людском воскресении на Страшном Суде! Вот видишь, Аввакум, спокойно сказала мне смерть, ты, оказывается, всё-таки еретик! ты себе противоречишь; часы не остановят бег, время не слышит нас, время утекает, время уходит, и вместе с текущим мимо Мiра временем уходим мы, потому што мы и время, это одно и то же; самое страшное, да надо смириться. Смиряется же человек с самим собою, отражённым в зерцале. Я смирился, о смерть! так горестно воскликнул я; я подчинился судьбе молодым парнем, я думал о старости с ужасом, а нынче я думаю о ней с радостным спокойствием! Я не мог понять, отчево на свете существуют кровопролитные войны, а теперь я сие понимаю и принимаю, знаю: убийцы, бунтовщики, преступники, разбойники, воины конные и пешие, опричники, головорезы, мстители, они запросто обращаются с чужими жизнями, они нападают на людей, убивают их без жалости ножами, бердышами, топорами и копьями; они, ежели християне, в тайные минуты уединения падают пред образами на колена и молятся Богу, и плачут: возьми, Господи, от нас чашу сию, чашу злобы и жестокости, и обрати нас в радость и милость, к добру и счастью, ибо умрём мы, ежели станем такую жизнь продолжати. Да уж лучше смерть, Господи, чем такая-то жизнь.
Любовь и Милосердие, смерть! Есть ли они в тебе? есть ли у тебя душа? Отвечает: нет, я никто. Имени нет, души нет, мыслей нет, ничево нет; веры нет, памяти нет. Разве помнишь ты, человек, первое мгновение своё на земле? так же ты и последнее своё мгновение не упомнишь. Как ты родился, не расскажеши никому и никогда, да и сам не знаешь. И как ты умрёшь, ты не знаешь. Ты произносишь слова: всегда и никогда, а наипаче при прощании с любимым человеком, и сие прощание ты хочешь видеть вечным; ты хочешь, штобы длилось оно безпредельно долгое время, али штобы стало так в будущем не раз и не два, штобы всё повторялось, всё приходило опять. Вот прихожу я, смерть, и вот моё торжество наступает, моё царство, я праздную. Время необратимо, но и мя не обернуть; не вернёшь времени, и не вернёшь меня. Важное и медленное течение времени, огромной ево реки, непоправимо и неизследимо; всё появляется и исчезает. А я, я появляюсь и не исчезаю! Умирают лишь однажды, но умирают безконечно, потому што умирают все: и звери, и птицы малые, летучие, и жучки крохотные, и змеюки коварные, ядовитые, и люди, кто себя осознаёт живым в вечно умирающем Мiре. Едва родимся, красные, орущие, нас уже бросают в неистовый водоворот бытия. О смерть! так закричал я. Я тонул робёнком в омуте, водоворот и мя затягивал! речка наша малая, ямы да омуты в ней; щуки там водились толщиною во бревно. А Никитка, дружок мой зимний и летний, всё кричал: там, на дне, знаешь кто живёт?! дьявол, дьявол там живёт! Утянет он тебя, во тьму, на дно утянет! Может быть, ты там мя ждала, смертушка, но не дался я тогда тебе робёнком. Хотя тонули детки в селище нашем, тонули, и ревели, голосили матери, волосы рвали на себе, выдирали в отчаянии космы, обливались напрасными слезами. Наша смерть для нас всегда в будущем. Неужели ты здесь, рядом со мной, настоящая? тебя ищо нет. И ты уже есть. Вот што странно. Што такое умереть, скажи мне, смерть! и ответствует мне она: умереть, то престать быти, тебя боле не будет посля меня, потом, а ты знаешь, не будет никаково опосля, не будет у тебя будущево, протопоп, когда наступит царствие моё, ничево там не будет: ни крестьян, ни Царей, ни протопопов, боле ничево нетути на все времена. Ну-ка, знаешь-ка што? слово БЫТИЕ, произнеси-ка ево ищо раз, повтори, посмакуй, яко угощенье Царское, яко стерлядку жирную, янтарную, в устах своих. А што такое НЕБЫТИЕ? Да то очень просто, проще пареной репы. Не быть, не жить. Уничтожу тя, и не скроешься, не спрячешься от мя, ни в подполе, ни в погребе, небытие начнётся для тебя севодня и будет продолжаться всегда; умирают только один раз, и сие происходит на веки вечные, на всё время, што холодно, вьюжно расстилается пред тобою. Понимаешь ли ты, протопоп, что означают эти звуки, НА-ВСЕ-ГДА? мы не можем их осознать, то яко детская погремушка, слово НАВСЕГДА гремит над нами, птицей во веки веком чирикает над нами. А ведь на самом деле, протопоп, она льётся, льётся, твоя красная смерть. Смерть, воскликнул я, значит, ты есть кровь, значит, льющаяся кровь самая жизнь, из жизни самое святое, самое живое изо всево живово, и значит, ты... врунья презренная!.. ты!.. ты рядишься в одежды жизни. Ты притворяешься, ты лжёшь нам всем, и слышим мы свой предсмертный хрип, и понимаем, за ним не будет никаково другово нашево хрипа, ты, человече, перестанешь и хрипети, и дышать, чрез миг молчание стеснит бледные губы умирающево, и последний выдох растает, и последние слова песни твоей оборвутся на краю пропасти вечного молчания. Последняя воля! Моя последняя воля! Никакая она не священная. Я же умру на костре! Священен только огонь, и всё, што я выкрикну людям с моево костра. Всё это они забудут, уйдя домой с широкой площади, от созерцанья жестокой казни; всё, што я желал, я желал при жизни, прежде чем навсегда перестать што-либо желати. Я убеждал ближних моих в жалкой правоте моей, я помогал жене моей, но никогда не оставлю ей предсмертного напутствия: сделай, мол, после смерти моей то-то, а то-то, жёнка, не надобно делати. Делать нечево, надо просто жить и просто дышать; умом я осознаю, што и Настасья умрёт, и детки наши умрут; моё с ними прощание, моя завтра смерть. Но ведь никакого Завтра нет, есть только севодня, есть только ты! воины во сражении добровольно идут на смерть, Родину защищая, и жертвуют своею жизнью с радостию. А в глубине души они всё равно надеются на своё Спасение, жаждут выжить в мешанине смертей, в кровавой дикой людской каше.
Прощание, смерть... Дай мне с моими любимыми распрощаться, ведь в жизни всё и всегда встречается и прощается. Вот мы с тобою, смерть моя, встретилися, встретились прежде твоево прихода ко мне, зачем-то мне Господь тя показал. А может быть, вечен наш страх, он всегда живёт в нас, невозвратный уход. Ты Смерть! то конец; час безповоротный; после таково конца нет никакой надежды воскреснуть. Зачем я по эту сторону, а ты уже по ту? Откуда ты глядишь на мя? не за моим столом ты сидишь; прощание, молчание, мы молча попрощаемся с тобой, но я не люблю тебя. Я хочу прощаться с теми, ково я люблю. Это они наденут чёрные одежды, будут заказывать заупокойные богослужения; помни, будут петь панихиду по мне, будет звучать в ладанном сизом воздухе скорбная лития. Сколь на земле песен!.. всё о тебе, навечная разлука, о тебе, с жизнью прощание, да о тебе, матушка Смерть. Матерь Смерть, вот ты кто у нас. Есть Матушка Богородица у живых, живущих людей; есть Матерь Смерть у всех, кто навек во твоё Царство утёк безвозвратное. Есть ли што на земле, што я могу исправить, наново прожить? всё, што мы сотворили в нашей жизни, мы не изменим. Ни живя на земле, ни потом, после тово, как наступит твоё Царство, Царицы ледяной, снежной. При жизни у нас был выбор; после жизни ничево не выберешь, ни капельки. Даже ежели там, в небесех, живут и странствуют во облацех души, мы можем лишь возрыдати о том, што мы, глупцы, содеяли, а поправить уже ничево нельзя, грех нельзя исправить, вот самое-то страшное. Неси клеймо, нечестивый, деяний твоих на тебе! А кто там, в посмертии, буду я? Я блудный сын, и я возвернулся к моему отцу. Есть ли там, рядом с тобой, Матерь Смерть, Господь Бог? Я, старик, хочу стать робёнком и обнять Ево колена, я не смогу изменить сотворённое, я не смогу исправить непоправимое, но я смогу за грехи мои попросить прощения у Тово, Кто всё простит. Ты же, смерть, ничево не простишь. Бог может всё, я ничево не могу. От всей нашей жизни ни кусочка времени не оставляеши нам, даже на сожаления, слёзы сетования о том, што мы из жизни к тебе в объятия перейдём безоглядно. Нельзя отменить смерть. Соединяется в тебе всё. Ты, Матерь Смерть, держишь нас в твоей горсти, но ты не можешь напитать нас сосцами твоими, грудью твоею, ибо вместо живой плоти у тебя кости, а вместо живых целующих уст у тебя голый лунный череп, ты сама умерла, смерть, ты покойница, ты лежишь во земле, и мы становимся все, приходя к тебе, похожими на тебя... как дети на Мать похожи... а Воскресение? Воскресение, смерть! ведь Христос воскрес! ведь Пасха, Пасхальная радость, счастье, хоть один Он, хоть единожды, да воскрес! Всё равно нам всем показал: вот он, Свет, вот она, радость Возрождения! И так, как Господь наш Исус, все мы возвратимся в жизнь на Страшном Суде! Што молчишь? Не веришь тому?!
И так отвечает мне смерть: нет, не верю. Христос воскрес для вас. А для меня никаково Воскресения нет, есть только смерть, есть только я, я общая Матерь, я превыше всех богов, всех диаволов, всех людей, всей живой поросли, всех мёртвых планет; во страну смерти входят, яко зерно в мельницу насыпают, я всех мельничным жёрновом перемалываю, все превращаются во звёздную муку и рассыпаются по небу. Неуловим ваш свет, живые, он становится светом мёртвых. Вы корчитесь в последних муках, вы ждёте от меня последнево удара, и вы надеетесь, а вдруг вы оживёте, вдруг некто из ближних ваших взмолится Богу, и наступит ваше блаженное Воскресение, ваша тайная, и боле ничья, Пасха, и повторите вы радость Христову, и возрадуется всё вокруг, и наступит новая весна, и священный Божий Мiръ запоёт вокруг вас снова всеми птицами-синицами, и побегут по синему, лазоревому небу облака... так Христос воскресил Лазаря; Лазарь, восстань! крикнул Он ему, и вышел Лазарь из гроба, из ночи, из погребальной песни, её спели для тово, штобы утешить вечно уходящих во мрак. Возрождение, Воскресение, несбыточная мечта! Тот, кто воскрес, уже совершенно новый человек. Он не помнит себя прежнево, он вдыхает земной воздух и начинает новую жизнь после смертново порога; ежели возвернулся ты, зачал ты Мiръ читать с новой страницы. Возрождение не продолжение прежней жизни; ты забываешь всё, што было с тобой. Я, Матерь Смерть, стираю твою память, выливается твоя прежняя кровь, и внутри тебя весело бежит новый красный огонь, новая жгучая кровь омывает потроха твои и душу, смывает все больные зарубки и родимые пятна, грязь и позолоту. Память и безпамятство, нет их в Царстве моём. Я знаю, ты хочешь жить; ежели ты хочешь, я оставляю тебе жизнь. Ты думаешь, я милостива, ты мыслил, я жестока, а я на самом деле ни добра, ни жестока; просто я твоя смерть.
Так беседовали мы, я и смерть моя, и всё сильнее дрожал я, како на ветру, на холоду, будьто ледяной ливень посекал мя, мои щёки и плечи, и негде было укрыться бедному протопопу. Я не мог её боле слушать. Она не могла боле глаголати; замолчала. И тихо на мя смотрела пустыми глазницами, незряче, слепо, тёмно, смотрела двумя безслёзными прогалами вечной беззвёздной тьмы. Я пытался заглянуть под костяной лоб ея. Страшные глаза ея, глаза тьмы, видели всё. Наблюдали всю нашу, суждённую нам жизнь. Однажды приблизится сей полнощный череп к тебе, приблизятся озёра тьмы, вберут твои зрачки два чёрных омута, и ты должен туда шагнуть, хоть и боязно тебе, и неохота тебе, и больно тебе, а час твой пришёл. Дрожал я, сидел молча. Потом встал из-за стола, поднялась и Матерь Смерть; так стояли мы друг против друга. Не дрожала вострая коса в ея костлявых руках, сползла с ея льдяново затылка белая грязная холстина, извазюканная во сырой кладбищенской земле; из-под подола высунулась скелетная стопа, и вдруг... ну разве ж то не чюдо, великое чюдо... вмиг оделась моя костлявая смерть нежной кожею, стала красавицей, стала голубкой-девицей, широко распахнулись небесные глаза, глаза лазурные, ясные насквозь, просвеченные Солнцем. И так глядела эта девица на мя любовно, радостно, како в Пасху люди друг на друга в любови глядят, и протянула ко мне рученьки белые и тихо прошептала: Аввакуме, батюшко, обними мя, поцелуй мя, попрощайся ты со мною до времени, я приду ищо к тебе, не скучай по мне, ведь я одна люблю тебя, я одна помню о тебе, о тебе воспомню, явлюсь пред очи твои ясные, и тогда возьму тебя за руку и уведу в своё Царство-государство, а теперь живи на свете! Да помни обо мне, всегда помни обо мне, не забывай мя, не верь тому, што люди обо мне говорят: я ужас, мрак, боль, горе, тьма; я не тьма, не реки так никогда, я счастие твоё. Я, Матерь Смерть, на самом-то деле безсмертие твоё. Не убоялся я ея, протянул руки, обхватил ея за плечи, приблизил к себе, хотел крепко в объятиях стиснуть, да сжал только воздух, лишь тоску-пустоту обнял и прижал к сердцу, вдохнул глубоко, и чую запах полыни, горечь великую чую, и будьто кровью, людие, кровью пахнет... шагнул я назад, огляделся, изба пустая, ни Матери Смерти, ни звезды за окном, снег тихо мерцает, слышу стоны, хрипы, бормотанья ночные, ближние мои сновидят в ночи, спит Настасьюшка, спят детки, мои наследники, продолжение моё, вот умру я, они будут жить, в них моя кровь течёт, разве сие не победа над тобою, Матерь Смерть? што Ты кичишься собою и Царством твоим безконечным? Род, вот наше Царство! Род людской, вот счастье людей, вот их воцарение, вот их безсмертная, во времени летящая судьба! А што такое род? то наша кровь есть! Склонился я над колыбелькой, где спал мой сын родимый, глядел на ево лицо, личико светлое, разметал он ручонки, во сне посапывал, чуть дрожали реснички ево, чуть шевелилися волосёнки ево от дыхания ево... сам я лошадиными ножницами постригал намедни ево. Настасья, жёнушка! детки наши вымыты были, накормлены, даже в голодуху, сами с голоду помирая, последний мы кусок изо рта у себя вынимали, а деток кормили. Такова судьбина человека, заради спасения подобново себе хоть кусок последний, хоть рубаху исподнюю, издырявленную, хоть жизнь твою, до дыр истрёпанную, отдать! хоть до смерти всё, што имеешь, отдавать и отдавать! особливо ежели то дитя твоё, ежели тот, бедолага, блаженный и немощный, и не может сам себя прокормити. Много юродивых по лику земли слоняется. Много детишек во бедности и сирости возрастает, и, выросши, уж мужиками да бабами к чужим людям прибивается, просит у чужаков милостыню, клянчит-молит безпомощно. Што дитё, што юродивый, люди Божии; не могут они сами на свете жить, не могут прокормиться, им нужно, штобы вечно кто-то им руку протягивал и хлеб в той руке держал и в горсть им влагал, штобы ели они, несчастненькие, и насыщалися. И будут есть они, но благодарить тебя не будут. Матушка Смерть, она побывала у мя в гостях, што она мне сказала, я тут же и забыл, лишь ток крови во себе слышу. Бьёт кровь моя мне в уши молотом тяжким, и вновь не знаю я часа моево, тако же, как никто из живых, живущих на земле людей часа своево не знает.
***
(плач о потерянном Мiре)
Девочка, ты веди мя, веди. Я твой отец, с ладанкой на груди. Я твой сын, ну и што, борода седа. Хоть куда мя заведи, хоть в никуда. Девочка, ты святая, зрю, воистину ты свята. Чую, как сладко и чисто дышат твои уста. Девочка, слава тебе, тебе исполать; да ты, смеясь, запретила себя по имени называть. Сколько по дороге мы видали убитых детей! Ты шептала: о них помолися, их пожалей. Сколь на пути нашем мы видали огня! Горела жизнь. Ночь пылала светлее дня. В огне горел старый Мiръ. Горел мой родимый дом. Я плакал кровью. Я говорил с трудом. Девочка, прошептал, а ежели мы умрём? Она улыбнулась: предстанем пред звёздным олтарём! И тут зарыдал я, обратясь во плачущу свечу: дитя, не хочу ни к каким я звёздам! я жить, жить хочу! А по обе стороны дороги волком старая выла беда, и плакали дети и боги о Мiре, што ушёл навсегда.
***
(Раскол - трещина расползается)
Бездна! Гибель!
Нет жизни больше и не будет.
Да в это же невозможно поверить!
Кровь-то по жилам течёт! И не только у мя... у всех, всех, кто движется и дышит, дышит и летит, и ползёт, и скачет, и бежит, убегает от смерти... от смерти...
Да разве ж от нея убежишь! Нет таковой беготни, штоб Смертушку-Мать опередила!
Ищо тепло мне, тёпленько во членах. Ищо тяжко, глубко я воздыхаю. Мыслишки ищо шевелятся под чугунной, крепкой костию черепушки моея.
Но како, како уловити мне было тот миг, когда земелька под ногами треснула-затрещала, заблажили изнутри ея голоса-голосища - всех разом воспомянул: и Феодосью, Ангела победново, предводительшу Войска на небе красново, Церкви воинствующей; и Настасьюшку, Ангела кротцево, нежново да покорново, иной раз от покорности той ея возбешуся, да руку, ой, руку-то на нея старался, Господи Сил, не подымать... разве ж можно на Ангела - руку!.. не будет чрез то мне прощенья, ежели так бы содеял, думал я, пряча кулак тяжелый, чугунный за спину, а ведь человек слаб, слаб человек, подвержен лютому гневу... вот он и есть Раскол-то, гнев, гнев людской... сердитки человечьи... кто на ково обсердится... кто кому под ноги плюнет... кто кому во спину - булыжник швырнёт...
Сегодня мы пока ищо живые, мы все ищо живы, а трещина растёт, а треск всё громче раздаётся, гром и грохот, и наступает миг, когда, людие, мы перестаём всё слышать.
Мы ищо видим.
Мы ищо видим, как растёт, ширится, великанскою становится та страхолюдная трещина, как глядится рваной раной тот Разлом в земле... нет, в небе. Да, то небо треснуло пополам! то небо раскалывается, разрывается, и сей миг из нево, из неба живово, польётся на землю кровь, и мы все искупаемся в крови, и мы омоемся кровью. Зачем нам жизнь? Зачем Господь дал нам жизнь? Только лишь затем, штобы мы продолжили ея, родив на земле детей не на счастие, на муку мученическую? Всё шире Разлом, рваные лохматые, кровавые края раны уж не слепит ловкая бабья рука закраиной пирога, не сошьёт никто, ни Бог, ни человек, ни холодная хрустальная звезда, вон она, напрасно тянет к земле метельные, прозрачные, снежные руки-лучи. А я стою на костре, внутри костра, я стою внутри огня, и Раскол, Разлом, рана земли, небесная рана, под моими ногами и над моею головой, тако истончается моя жизнь, моя и только моя, а вы все, людие, не бойтеся, вы все будете жить, вы будете дышати опосля погибшево мя, но почему же мя не будет рядом с вами?.. а потому, што я остался по эту сторону Разлома; потому, што Раскол прошёл чрез мя и сквозь мя грешново, разрезав мя надвое, разломив, как кусок хлеба, краюху ржаную. Да, я ржаной! Да, я ситный! Да, я калач, я взошёл на опаре, я человечье тесто, но слепили мя однажды пирогом могучим; это Бог вылепил мя, выкинул на пищу людям и зверям, растёт и ширится Раскол, растёт и вырастает до небес огонь, рана небесная смыкается с земною расщелиной, Раскол, зачем мы разорваны, почему мы не едины?! И для тово, штобы возсоединиться, надобно просто обняться. Обнимемся, люди милые, люди любимые! Давайте обнимемся! Тяну руки к вам из огня, из костра, тяну на тот берег, там, за пустотой, иной брег обетованный, иное человечество глядит на мя, в огне горящево, сгорающево... вот скоро стану крошевом, пеплом! А вы, вы люди мои нынешние, грядущие! достанет у вас сил из огня выхватить мя? Попробуйте! попытайтеся! а пошто, пошто вы спасёте мя? опять на страдания? опять на муку смертную? А я бы хотел, штобы на радость, на счастие. Как человек хочет счастия! како ждёт он ево, призывает, целует, голубит, гладит мыслию, гладит дрожащей предсмертной рукой... Раскол, Раскол-то ширится, Раскол заполняет собою всё целое, и целово, людие, больше нету, есть только разломы, отломы, надломы, осколки... зерцало бьётся в осколки, в том зерцале отражается наш Страшный Суд, наш Божий Суд, а человечий суд приговорил мя к сожжению, и вот глаголаю я из пламени, и вот говорю и сгораю. Это война! Это война! Кто ково накажет в ней последним огнём?! Кто первым огонь разжёг?! все причастные молчат, только дрова подбрасывают в жадное пламя. Огонь! пожри нечестивых! накажи неправедных! спали ненавидящих! Они первыми хотели напасть, да мы их опередили! Кто ково, людие, опередил в войне?! Разве всеобщая гибель, то дитячьи счётные палочки: первый, второй, третий... последний, а дале горячая слепота?! И задыханье, и Адская боль, и густой чёрный дым?! Спаси, спаси, Господи, наш Русский Мiръ! Не дай Бог вам, людие, погибнуть в огне, во всемiрном огне, а ведь вот он, в небесном Разломе, в земной пропасти, языки подземново огня вырываются наружу, подбираются к нежной земляной коже, запечённой Солнцем корке... земля, ведь она тоже пирог... И лучи небесново огня отвесно падают на широкий хлебный Разлом, на разрезанный ситный земляных грозных небес. Огненный дождь льётся на землю, да это Судный День, последний день, и люди летят, люди парят в небесах чёрнопламенных, горят огнём их голые тела, хватаются они за руки, бешано крутятся в пустом пространстве, в саже Вселенской, им нельзя дышати среди звёзд, што сыплются хрустальными злыми, ледяными ягодами из Божьево туеса, из громадново небесново сундука, они сыплются вниз, на землю, и те, кто остался в живых, кто жив ищо, хватает ту манну небесную, ледяную последними глазами, устами, руками, ведь это свет, ево надо крепко в кулаках зажати, к сердцу прижать, упрятать за пазуху, яко щенка, котёнка, новорождённого младенчика, свет завсегда младенец. Свет - брат огня! Огонь, огонь, чьё ты дитя? Я в тебе проповедую, тебя взахлёб пою и во тебе сгораю! Огонь, ты старый горящий крыж, красна твоя борода, красны пальцы твои, они воздымаются к небесам, золотой становится зенит, златом над затылком твоим пылает и плавится у тебя, казнимый, под ногами, ты умираешь, а огонь живёт, ты вопишь, а огонь бешанствует, ты выталкиваешь изо рта последний кровавый живой крик - а огонь закрывает тебе рот мощной, золотой, красной, дикой, последней ладонью.
***
(пепел Аввакума сбираю в ладанку и вешаю на грудь. Мой крестный сон)
Собираю пепел. Здесь сгорел человек.
Собираю то, что осталось от человека.
Господи! Ты сотворил еси человека на земле для тово лишь, штобы он убил, изничтожил другово человека - брата своево, друга своево! Сродника своево... единокровника...
Война. Она опять идёт. И отдышаться не успели.
Война! Братья убивают друг друга. Взрывают. Сжигают.
Все мы друг другу родня. Во всех едина кровь замешана; и струится по жилам, и хлещет, коли нас разрежут-разрубят, мечом расколют, раскромсают. Диавол злохитрый, диавол любодейный, диавол поганый: ево вера - ненависть, ево клятва - меч да секира.
Ты сгорел здесь, мой отче, брате мой Аввакум. Жизнь моя, старец мой, вечный юноша мой; сыне мой; праотец мой; брада твоя по ветру вилася, яко огнь палящий, небеса собою поджигала. Небеса, небеса. Хожу по пепелищу; северная холодная ночь спустилася; выпь страшно кричит; останки твои, мой родной человече, в ладанку собираю.
Пепел ищо горячий. Обжигает мне пальцы.
Да што я! Сердце обжигает.
Мы-то на земли живём-живём, хлеб едим да воду пьём; шти то с мясом, то без мяса; то на праздник пляс, то во горе нету пляса; кто мы на земли таковы?.. тише воды... ниже травы...
Здесь человек сгорел. Человек! Ведь не Бог же!
...а ведь и Бога Господа нашево взяли и распяли. Гвоздями толстыми, длинными, корявыми ко Кресту приколотили. Разве то по-человечески? Разве то не диаволово деяние? Што тогда с людьми сделалося, што они, многогрешные, такую Богу казнь удумали? К чему тако сильно, безумно, неудержно дали вырваться из груди вон немыслимой злобе своей? Вот все бают: зверино, зверино. Да зверь лучче человека иной раз! Чище! Милостивее! Хищный - да, человека загрызёт; жрать ему всяко-разно потребно, да и мстит он охотнику, ежели охотника встретит во густой чащобе без ружья. Человек наисамый страшный зверь. Сие давно подмечено, да не мною; Временем самим. Людие, людие! Зачем вы, нечестивые, в пепел сожгли отца моево, наставника моево, великово Учителя моево? И не смогу, яко Магдалыня в ту достопамятную ноченьку, я кинуться на колена пред Учителем, протянуть к нему ручонки мои сирые, жалкие и воскликнуть во всю хриплую от счастия глотку: Равви! Ты ли!
И отец мой, сродник мой, великий Учитель мой не шагнёт с кострища навстречь мне, не улыбнётся светло, горько и чисто, не вытянет руку предо мною ладонью вперёд, себя - от меня - защищая, меня - от себя - охраняя: милая, родненькая, да ты ж не прикасайся ко мне, ибо не улетел я ищо на небеса желанные, не вознёсся горе, не восшёл по золотой горящей лествице к родимому Богу, предвечному Отцу моему...
Пепел. Он жжёт мне ладони.
Пепел протопопа. Он жжёт мне сердце.
Я сей час в ладанку пепел-то соберу да за гайтанчик на груди повешу; вот так, так; хорошо, мешочек холщовый, малютка, ты у меня на тёплой груди угнездился; пепел тёплый, живой, ищо костер не остыл, ищо угли тихо шевелятся, нежным синим светом горят, красным Адовым огнем мигают. Живые, будьто зверьи глаза в буреломе. Всё живое. Всё. Камни живые. Бают, камни движутся, тихо ползут, и через тыщу лет с места на место могут переползти. Звёзды живые; они то вспыхивают, то гаснут; время их жизни не измеряется земным временем, не колышется земной кружевной занавесью. Мы не можем исчислить их путь, зреть их судьбу. Однако вот вспыхнут они в полночи, и зачнут падать, и густо таково валятся, бешано, люто - и ты понимаешь: тебе, тебе, жалкий, крохотный человечек, жить осталось минуту, а звёзды - вот они, вечность целуют-милуют, украшают хрустальными бусами спящую землю нагую. Звёзды, небес украшенье! Дальнего гиблого огня вдалеке движенье. Дальних казней пыланье. Костры и сожженье. Желанье и расстоянье. Между мной и тобой - кто задрожит солёной губой?.. Кто прошепчет молитву седую, святую?.. Кто шепнёт еле слышно: не плачь, дай я тебя... поцелую...
Пепел. Вот и ладанка уж почти полна. А будьто мешок без дна. Словно бы в чёрный мешок небеса, пепел твой, отче Аввакуме, сыплю, кладу, кладу - воззрю на звезду - от усталости-боли едва наземь не упаду - во снеговую, во грузную ступлю борозду - а смерть, смерть моя, сколько ж ты раз приходишь в году...
На веку... вон висишь на суку... улыбается твой голый безумный рот... зажмурюсь, и тако, слепая, перехожу твою реку вброд...
И всовываю я башку мою бедовую, лихую в петлю гайтана, а на нём ладанка с пеплом Аввакумушки моево качается-раскачивается, будьто колокол, да только беззвучный, безгласный, безмолвный... гордый колокол-то, молчит... али вырвали у нево язык, язычище... и вместо звона-крика - внутри, в медной чаше ево, лишь ветер гуляет-свищет... лишь Небесный Волк, горя красными зраками-звёздами, неутолимо рыщет... а я тут, на земле, во снегов хрустале... то ли трезвенька, то ль навеселе... ступаю босыми ногами во мгле... ступаю по снегу, по разъятому веку, по рытвинам-ухабам, по мужикам-бабам, по царям-господам, никово не предам, а всем лишь горбушку хлебца подам... от сердечка, хоть сама-то не вечна... хоть сама-то - тощая свечка... во небесном храме, продутом всеми ветрами... во небесной чёрной яме, заваленной звездами-снегами... Аввакумушка... я же тут стою одна... ни простору, ни косогору, ни ветру жена... ни Царёва держава... ни смердова кошма... ни прозреть велелепно, ни сойти с ума... ни водой струиться, ни святым Уставом в ночи светиться, ни кровию течь... а слезами лишь литься да литься, лишь лить вдовию речь - над кострищем-пепелищем... над рудою огня... а вокруг время ветром свищет... норовит в грудь, в лик солёный ударить меня... Ах, ударь мя, ударь, господин мой ветер... наземь бродяжку повали... я и за тебя, брат мой ветер, в ответе... и за все полоумные ветры земли... и за каждово оглашенново младенца... за мышонка каждово, паучка... ветер, мы же с тобой единоверцы... вон она, зри, вера моя - пламя златое на дне зрачка...
***
(Аввакум и Никон. Десница и шуйца)
Никитка, Никитка... Сирота ты был, сирота, как сей час помню тебя, всево зарёванново, и мачеху твою, што на снег тебя, озляся, выгоняла, на широкий двор пустой, и ты стоял-ёжился во дворе, а снег под звёздами неистово сверкал, и я мимо иду, да тебя завижу таково задрогшево, да за ручонку схвачу, да в избу нашу поведу. Матинька моя тебя горячим отваром шиповника отпоит, целебным, штобы ты не простыл, не закашлял. Отец мой Пётр тебе из сеней мой тулупчик принесёт, укутает: согрейся. Ты грелся, сидел, дрожал, как подстреленный заяц, в тулупчике, зубами стучал. Подранок ты и есть подранок! В детстве ранили тебя! Кому в детстве боль причинили, тот всю жизнюшку с ней и живёт. И в монастырь ты сам захотел уйти; и отроком, двенадцать тебе, кажись, стукнуло, к монахам подался. А в путь не мачеха тебя снаряжала: матерь моя; мысленно, Никитка, ей поклонися.
А отец твой, негодник, выдернул тебя из монастыря, выпростал силком из рук Божиих: возжелал тя женить. Ну како же, род-то продолжит кто!
Женили... и што... дети являлись один за другим, рождалися и умирали. Оплакал ты всех троих. Како дале жити? Упросил ты безутешную жену в монахини постричься. Да и постригся сам. Ея определил в монастырь московский, во град престольный... а сам отправился на севера. Север подзвёздный, Север! Морские солёные ветра! Море Белое, льды громоздятся, забвения шёпот слышен... Монахом ты стал на Соловках. Соловецкий монастырь твои шаги, Никитушка, запомнил: то эхо гудит под сводами храмов.
И выходил ты на берег моря; и мысленно, а потом и въявь Литургию служил. И вокруг тебя собирались все убиенные, все изникшие, замученные и возславленные тут.
И што? И то... Пошто от Елеазара Анзерсково утёк? Пошто не послушался ево? Строптив ты. И то твоё несчастье было. Пробило твоё несчастье во звонкое било, в кое били монахи, созывая насельников на службу. Исчез ты с Елеазаровых глаз, а старца, што тя, дурня, приблизил к себе, надлежало лелеяти, деяния ево в молитвах поминать, мудрости ево изреченные навек запоминать, за ним хвостом ходить: куда старец, туда и чернец. А ты...
Я всё помню, што ты мне рассказал. До смерти не забуду. Ты ко мне во сне приходил и всю твою жизнь, задыхаючись, выболтал. Видать, жгла она тебя, прожигала насквозь, жизнь твоя! Не снёс ты, когда старец тя носом тыкать стал в твоих рук дело, в постройку скита. Обсердился ты и покинул обитель. Страсти, страсти тебя побороли! Псалом Царя Давыда чти безконечно, по сто раз на дню: от юности моея мнози борют мя страсти...
Бога тож можно страстно искати! Воля чужая властвует над тобой, а ты ей подчиняешься и борешь себя, самолюбие твоё, самодовольствие твоё... Не научился ты послушанию! Гордыня пришла и сломала тебя. А потом наново сшила, по клочкам, по кусочкам. Ишь ты, лоскутный Никитка! То бишь, конешно, мних Никон уже.
Отвратился от послушания - и гордыня заела тебя; так волк загрызает смирную, бедную овцу, и она токмо ножонками дрыгает. Чево ты хотел там, тогда? Какой власти? Ужели - этой, вот этой, нынешней?
А по лестнице власти взойти трудно, да возможно. Во ином монастыре ты дослужился до игумена. Братия стала главы пред тобою преклонять. Иереем Новагородским ты пребыл... сколь годов?.. Да разве ж то так важно... Ты рвался, рвался вперёд и выше, Никитка, вперёд и выше... таково желание всех гордецов. Ты вот мя обзываешь гордецом, а я, заметь, я-то никуда не рвусь! И власть мне не нужна. И почести. И преклонение. И владычество над всем народом мне не нужно; довольно мне и тово, што со мною рядом, душою али телом, мои единоверцы. Ежели далёко они - я им письма пишу... Вот... болярыне... да жива ли она... а хоть бы и мертва - я всё равно ей письма царапаю...
Тебя к Царю привели, к Царственному отроку: сунули тебе кулаком в спину: вались пред Царём на колена! - а Царю-то шестнадцать. А ты всяко старше. И отеческим оком на Царя взираешь. Вот ково Царь искал, по всей земле рыскал! Отца! Он-то тож ведь был сирота. А ты, Никита, ты таковой могучий... резкий... все хитрости вмиг разрешаешь... обо всём велико мыслишь... работать мог, молод ведь был, без устали, денно и нощно... и ласкал, обласкивал то и дело юново Царя, знаю, видел то во снах моих, то по головочке русой ево погладишь, то к ручке приложишься, то к краю Царсково кафтана...
Так и стал ты, Никитка, Патриархом. И титул тебе, Патриарху, в благодарность за ласку твою Царь присвоил торжественный - Великий Государь. О, сбылась мечта твоя! Мечта о власти безпредельной! Стал ты государем Церковным; што может быти выше? Царский трон с Патриаршим посохом ведь равняется, спору нет. Симфония византийская!
И всех заставил ты слушаться себя. Ох, представляю, каковое наслаждение тебе то доставляло! Бояре на тя Царю жалились, да. Кто опоздает - сей же час во двор, на мороз. Како же и тебя... мачеха твоя... баба злобная... Ежели едешь куда - пост держи, не дай Бог оскоромиться. Коли ты в палаты вступал - все, да, все должны были вставать. И тако стояти пред тобой, молча слюну глотая. Бояре, небось, твои переглядывались: шутка ли, сын мужицкий ими крутит-вертит!
Это ты, Никитка, так с боярской гордыней боролся. Гордыню с них, яко шапку, сбивал! И то! Может, оно всяко-разно и хорошо было! Ведь бояре, они што: неровён час, и зажрались! И зазналися, и носы выше кремлёвской башни дерут!
Но ведь, Никита, расправился же ты с епископом Павлом Коломенским. Из-за чево? Из-за поклонов во службах Великово Поста. Павел тя упросить хотел: сократи да сократи поклоны! Тяжко! А ты ево...
Опала, мнишь, борет гордыню? Борет самово человека, каков он есть? Да никогда не поборет. Сам ты твоею силой гордишься, кичишься, пузо надуваешь под рясой, да и я горжусь: я тоже силён, я равен тебе, Никон! Роскошь ты любишь - то преступно! Не церковное то, а мiрское! Мнил ты, знаю: Великий Государь должен во шелках-бархатах, в дорогой утвари да драгоценных винах купаться, и, хотя ты сам аскетом мог плоть усмирять, да пред иноземцами с масленым карманом восхотел ярче смарагда покрасоваться, ослепительней сапфира возсияти. Признался ты мне, помню, што носишь облачения пудовые, како юродивый носит на себе, на ребрастом, нагом теле чугунные вериги. А ты весь в изарбате хвалынском, да яхонтами усыпан!
А што, ведь и тебя били, равно же како и меня. И тебя однажды в Новагороде всмерть излупили! Бунташное наше времячко, ой, бунташное. Не совладать иной раз с людьми. Яко псы цепные, в загривок тебе вцепятся и так волокут по земле. Едва ты не умер. Да здоровье твоё многих изумляло и ищо изумит! Богатырь ты, Никитка, окреп ты во странствиях, в гладе и хладе, во северных монастырях, во постах изнуряющих; да в битвах духовных немало сил набрался, чрез то и стал, может статься, Великим Государем-то. А бунтовщиков тех ты самолично упросил Царя помиловать! Немыслимо! Народ дивился, а ты пред народом встал на колена и земные поклоны бил. Лбом во землю бил! Так каялся. В чём?
Во грядущих деяниях твоих?
Ну вот поменял ты Устав. Мелочи в нём поменял - а больно! Больно народу! Не желает тово народ! Хоть ты ему, народу, и голову морочил харатейными списками, святостью древности великой! И попомни слово моё: низложат тебя, низвергнут с твоево Государева трона! Царь возненавидит тебя. Власть найдёт на власть. Найдёт коса на камень! Да, камень ты, Никон, да Царь-то - вострая коса! Я возстал противу искажений Святого Писания, а Царь возстал противу гордыни твоея! Да сам-то, сам-то Царь - ох какой гордый! Горделивей нас с тобою обоих, вместе взятых. Ни мне Царя не побороть, ни тебе! Хоть ты и всемерно приблизился к нему, а я издалёка на нево взирал! И желания не испытывал к нему на брюхе приползти, к ево плечу, облачённому в парчу, моим плечом прислониться!
Будут клеветать на тебя! Сплетни великие будут распускати! Подножки тебе подставлять, да штобы ты на ровном месте споткнулся да пред Царём постыдно растянулся! А тут и поглумиться над тобою можно! Запомни, Никон: бояре - те же скоморохи, ежели надобно, они таковой глум устроят, што ног не унесёшь! А сана тебя лишат. Лишат! Провижу то. Ты, Никон, мя сожжёшь. А тебя - Царь в дальный монастырь навеки упечёт!
И будеши сидеть во смрадной, свечьми прокопчённой келье, на оконцах решётки, куска неба не видно, послушник сутулый водицы во кувшине глиняном притащит. В угол кельи поставит. Слово изронит - ты не услышишь. Будешь сидеть у окна, как и я нынче сижу, погружённый в тяжкие длинные думы. И милости, милости доподлинной просить тебе будет не у ково. Округ пустота... тишина...
...где-то далёко, в небесах, а может, на ветке, за келейным оконцем слепым, за решёткой, будет петь малая птаха...
...как тамо, во сельце Вельдеманове, во селе Григорове... среди детства нашево синеоково...
Мы не вечны на земле, Никон. Не вечны. Где любовь? Множество человеков по земельке бежит, и множество забыли о любви. Али не ведают, што она такое. Господь зря, напрасно о любви им говорил. Напрасно на Крест всходил. Ничем безлюбых не проймёшь. Вонючая тесная келья, вот будет твой дом. А может, земляная яма, навроде той, в кою болярыню мою засадили. И мя засадишь; я вижу, вижу.
Много чево я вижу, Никон, да всё не скажу. Мы не знаем часа своево. Да только я знаю; я вижу мой огонь, в коем сгорю. Келью вижу, в коей тосковать станешь; смерть твою вижу, при стенах монастыря чужого, при свете в ночи белой, яко лебедица, колокольни. Ночью помрёшь! А я днём. Ты осенью, а я по весне. Ты десница Царская, я шуйца. Не сцепим пальцы! Не сплетём ладони! Две руки, и розно, и тоскливо. И буйно, и безумно, и молитвенно, и плачуще. То одна ладонь слёзы с лика оботрёт, то другая. Не знаешь, како тя отпоют? Да мыслишь: а вдруг я новый святой! и тело моё не истлеет! и прах мой, вместо смердения, зачнёт благоухать, обратится во святые мощи! Умерь гордыню, Никон. Кто из нас святой, разсудит время. Да никто, видать, никто. Не возноси себя выше людей. Ты, Никитка, обычный человек; как все, как все. Так же плачешь, и слёзы блестят в бороде, так же пищу вкушаешь, щи кислые, остылые липовой ложкой хлебаешь, так же крестишься, так же исповедуешься. Так же в полуночи, содрогаясь всем страждущим телом, заливаяся слезами, из глубины души молитву читаешь. Помилуй мя, Боже... по велицей милости Твоей...
***
(Аввакум и болярыня. Встреча посмертная)
Сам не понял, как забылся, как заснул. Зрю, льётся на пол чернило из чернильницы, льётся по рукам моим, по ногам... инда тёмная кровь. Тут я и вздрогнул, и проснулся, обвожу глазами избу, вроде в моей избе, а навроде и не в моей; сруб изнутри златом мерцает, странными золотыми снежинками, будьто сруб тот пирог, и ево хозяюшка ягодой мёрзлой обсыпала, как на Святки-колядки. Небушко, небо, беззвучно собакою лаешь, звёзды голодные роняешь, а нечем мне тя, небко, угостить, и пирога нету, и даже горбушки ржаново нет, Настасья спит у печки, вповалку на полу детки спят, а я царапал пёрышком, царапал, об чём чертал, пошто черкал... мне бы тоже почивати, а я всё сижу, а мощный дубовый стол, ровно лодья, поплыл, подобново со мною не бывало, шепчу в ужасе: остановися!.. за воздух крючьями-пальцами хватаюсь, сам плыву, а всё вокруг мя застыло, а золотые звёздоньки всюду вспыхивают и гаснут и опять возгораются, и вот из тово золотово сияния, свечения и вспышек, звёздных узоров занебесных явилась моя болярыня, моя Феодосия Прокопьевна. Давненько я ея не видал, не слыхал. Я сижу, ноги ослабели, встать не могу, стал, шатаясь, инда пьяный, низко-низко поклонился. Глава моя закружилася, а болярыня стоит предо мною во плате нарядном с кистями, не в чёрной рясе монашьей, не в чёрном клобуке монастырском, а во понёве богатой, перлами озёрными развышитой, да в радостном, как радуга, платье, златошвейки, видать, денно и нощно расшивали, немало потрудилися. Уста мои онемели, и холодными, твёрдыми, недвижными губёшками я пролепетал: здравствуй на множество лет, болярыня Феодосия! али инокиня Феодора, како тя сей час тамо, на небесех, кличут! Каково на тебе платье сие роскошное! пошто ты ево надела-нацепила, разве праздник Великий какой нынче двунадесятый? Стала чаще дышати и выше подыматься грудь ея, и сильнее кружилась моя башка, искал я очами моими оченьки ея, штобы распознати в очах ея, што на сердце, на душе у нея делается; разомкнула она алые уста, тихо шепнула: я, батюшко Аввакуме, нынче невеста, нынче свадьба моя. Я так и присел. Да ведь ты же умерла, девушка! шёпотом вскрикнул я, глотка моя захрипела, не в силах я вымолвить был боле ничево, стоял столбом и, как рыба, воздух немым ртом ловил, а потом всё-таки выхрипнул: ты же на том свете, матушка, жестоко Царём казнённая возлюбленная моя! Да како же я тя уважу, как признаю, да в такой роскоши неимоверной, таких нарядах ханских-татарских, а может, Царских, а может быть, ты у нас нынче Русской Земли Царица, да-да, я всё понял, Царица ты Руси днесь, Алексей Михайлыч, Царь наш, тебя, небесную, нынче в жёны берёт, из облаков, инда птиченьку, голыми руками взял да за пазуху засунул тебя, милая, а я-то, видать, тебя потерял. Улыбнулась тут она широко, шире, ищо шире, улыбкой, како Солнцем, всё вокруг озарила, да и так возговорит: батюшко Аввакуме, то свадьба наша с тобой, нас с тобою нынче повенчают! Нешто это можно при живой-то супруге моей, забормотал я, вон, вон, оглянися, Федосьюшка, вон у печи Настасья моя спит и детки мои почивают; об чём же речь ты ведёшь непотребную? Повернула голову она, и жадно гладил я глазами ея шею лебяжию, и будьто бы вокруг нея распахнулись белые широкие крыла, синей, лазоревой, перламутровой метелью замерцали, звёздное сияние от крыльев, от перьев тех исходило, как ночью от великих снегов в белом зимнем поле ночной свет брызжет, таинственный, святочный, сребряный. Крыла невестины, белый шёлк, беззвучно колыхались, я чюял дуновение ветра ото всех лебединых перьев. А наша свадьба, Аввакуме, небесная, никому она не помеха, вместе навек, она лишь для нас обоих, потому не бойся, не пугайся, протяни мне обе руки! Я не возьму тебя с собою в Мiръ Иной; там, где я живу ныне, места нет покамест для тебя; в назначенный час ты уйдёшь в Иномiрие. Тот свет безбрежный, мы летаем везде, мы видим всё, нам внятно всё, мы чюем всё, мы мыслим обо всём, мы жили прежде, мы живём ныне, и мы живём чрез горы времени, и всё сие одновременно, Аввакуме, потому не страшися, протяни руки и гляди смиренно!
Болярыня моя протянула мне обе руки, я схватил её руки жадно, мне было всё равно, я хотел в Иномiрие, я хотел в Мiръ Иной, жаждал переступить порог жизни, измучился я здесь и Настасью измучил, зачем с нею детей родил на страдание, на умножение боли, исполнив Божий закон, продолжение рода. Зачем вся жизнь? затем ли, што в ней есть таковой брак Небесный, сочетание двух духов, предвечная Брачная Вечеря в чертогах у Господа?
Так стояли мы, рука в руке, и таково сильно колотилося сердчишко мое, што ничево я не мыслил уже, не чуял, а только повторял себе одно: Господи, ежели Ты сей миг, вот сей же час прикажешь мне умереть - я и умру; ежели Ты захочеши, чтобы мы с Федосьюшкой жили вечно - и будемо жить вечно; только, Господи, так молился я, остави жити на земле родимой жёнку мою Настасью Марковну и детушек моих единокровных, призри на них, милостью Твоею их не покинь.
Будьто ветер взвился вокруг. Сие всё были люди, люди, люди. Они вихрились. Превращались во метелицу, во вьялицу. Целовали нам с болярыней руки и ноги. Прижимались к нашим лицам; моя-то рожа вся мокра, залита, инда ливнями, слезьми, болярыни лик - радостный, и счастием лучится, и сиянье подоблачное изо щёк и лба испускает, а очи горят, инда смарагды арабские самолучшей огранки. Люди завивались невесомым небесным мафорием округ нас, взмывали вверх, под потолок избы, а матицы уже не видал я, и крыши избяной уж не было, и соломы как не бывало; безпредельное звёздное небо воздымалось над нами, мороз скулы и веки остро щипал, звёзды сыпались нам во власы, на плечи холодной хрустальной половой. Я терял разум, да только и повторял себе: Господи, да будет воля Твоя, Твоя святая воля на всё. Болярыня крепко держала мя за руки. И начали мы с нею подниматися над полом. В воздусях повисли. Сверху видел я спящую Настасью, деток, сладко во сне сопящих у остывающей в ночи печки. Я шепнул: Федосья, а мы што, сей же час ко звездам и подымемси? Лишь улыбка взошла ярче, светлее на ея лик, прекрасный, юный, не исхудалый, каковой заимела она под голодной мукой, бичеваньем, дыбой и иной пыткой, а свежий, наливной, румянцем светящийся, на щеках нежный пух, во очах игра драгоценная Солнца лучезарново и текучей воды... Жена! Счастье мужам! Довольство Господа! И Господь красоту любит, не отвергает! Да разве ж правда правдивая, што красотою убережётся наш многострадальный Мiръ от разрушенья, разъятия, развенчания, - от Раскола! Разве ж возможно красоте закрыть путь-дороженьку дикой ненависти, што одна-единая всех людей, да, всех, скопом, великою необъятною толпою, во всеобщую могилу - сгонит!
Медленно опустилися мы вниз. Под стопами босыми я холодные половицы вновь почюял.
Стояла болярыня моя, красавица. Плохо я ея мудрости Божией учил. Никакой мудрости она ни под пыткою, ни в чёрной голодной ямине не набралася. Там, в посмертии, она вдруг вернулась туда, откуда в неистовую, высокую и суровую веру ушла - в нежность и Солнышко ясное, в песенку птичью, синичью, в радугу Радоницы, в сияющий веселый блин синеокой Масленицы, в нежно-бархатную, яблочную кожицу чуток загорелых по весне щёк, во взмах густых ресниц, ах, песенку мурлыкать, бормотать, а не класть поклоны исполать... всё глубже, глубже во время нырять-уходить, рвать с тяжкой казнью клятую нить... а паук всё ткёт и ткёт сребряный ковёр, всё трудится да трудится безымянная арахна... а девица-красавица всё стоит предо мной, и я ея крепко, крепко за обе рученьки белыя держу, ея ручоночки во моих грубых мужичьих руках сожимаю... и мню: да ведь то не болярыня никакая, то видение мне неизъяснимое, то ведь, Господи, сама Богородица ко мне явиласи... то Ты, Господи, Ея, Пречистую, ко мне послал-возвернул, ко мне, малому червю, безпутному протопопишке, направил-отрядил... штобы Она мне, Матерь Божия, Заступница от всех бед и зол несчислимых... што... што - мне?.. пошто я - Ей, Великой, Превечной, Небесной?.. пошто она обличье болярыни моей приняла?.. не видение ли то бесовское, не соблазн ли то чарующий?..
А рученьки таковы тёплые... а глазыньки таковы сияющи...
Нет, не может бес глядеть так нежно, так солнечно, так всепрощающе...
И повалился я, рук Ея не выпуская, пред Нею на колена. Владычица!.. так воззываю, Защитница малых сих! Прости и помилуй! Дай мне знак, што я прощён и обласкан. Хочешь - с Собою возьми. Хочешь - ищо пожить оставь. Весь век суждённый Тебе, Радость, молитися стану!
И тихо, тихо вынула Она руку Свою правую из моей шуйцы. И тихо, нежно мя перекрестила. Люблю, послышался мне Ея шёпот летящий, люблю тя навеки, и даже тогда, когда ты уйдёшь с родной земли - в огне - в небеса; люблю тя всегда, времени счисленье потеряеши, протопоп, сколь годов и веков и тьмы тем безсчётных лет буду любить тя и молитися за тя. Нет предела любови! Сколь ея песен на земли и в небеси люди и Ангелы поют! Я тоже ея песню пою. И ты повторяй за Мной. Слова простые. Главное, любимиче мой, с дыханья не сбиться.
И запела. И я запел вместе с Ней.
И так мы пели оба; и я не знал, ту ли мелодию я вослед за Ней повторяю, или вру безбожно, хуже последнево певчево, пьяненьково вусмерть посля Прощеново Воскресенья; и Она то Богородицей во славе и сиянии предо мной представала, то вдругорядь видел я в Ней милую сердцу Федосьюшку, мою понятливую весёлую ученицу, вдову покойново болярина Глеба; а то вдруг повернётся к чадящей свече, застынет, ровно ледяная статуя, и выхватит свечное пламя из тьмы Ея скулу и висок, и глаз, схожий со спелою сливою, - и рядышком вижу Настасью Марковну, жёнку родную мою, и уж не знаю, кто сия занебесная Жена предо мною, и зачем я стою на коленах и Ея за руки белыя, тёплыя крепко держу, и зачем с Ней единую песню пою, и несть песне конца и начала, и несть ни молитвы, ни боли, ни печали, ни воздыхания, а только жизнь безконечная.
***
(всё кончается)
мы утешаем себя что жизнь бесконечна мы воскрешаем в памяти всех убитых мы разрушаем страшно светло беспечно то что назавтра будет во бронзе отлито мы подражаем жизни в наших созданьях мы лепим жизнь из ветоши мёртвой убогой мы именуем жизнью тюрьму многоочитых зданий где никогда не слыхали дыханья Бога мы называем войну расколотым миром чтоб не проснуться мы пьём снотворное зелье мы потерялись меж мором гладом и пиром между собачьим воем и слёзным весельем вон она слишком рядом последняя встреча Сретенье Пасха Исайя ликуй венцы златое колечко ты ни за что не ответишь я за всё отвечу тихо скажу себе всё кончается ну конечно
***
(Аввакум и жёнка его Настасья в тюрьме. Последняя ночь перед казнью)
Сия последняя, последняя ноченька тьмою навалилася пред сожжением мужа моево, Аввакума Петровича. Сердобольные тюремщики пустили мя к нему в тюрьму, попрощатися. Застенок, я взошла осторожно, холодно, дрожу, тулупчик ветхий на мне, на локтях и подоле истёрся. Старость, это ж нищета, душа тож ветхою становится, и на ветру ея лоскутья сиротливо мотаются. Вот прожили мы с протопопом цельную жизнь, а ничево не нажили, ни яхонтов, ни сапфиров, ни рубинов, ни смарагдов, ничевошеньки, только два старых тулупчика, што на ево плечищах, што на моих плечиках... уже спина бочонком выгнута, становая жила моя временем порушена-подгрызена, а детки, ну што детки, детки росли-росли да и выросли... а мужа моево вот на казнь поволокут. А тяжело, страшно сие, умирати в огне. Зачем огонь, уж лучче бы пулю в нево выпустили, из ружжа застрелили бы, како медведя на охоте, а то ищо секир-башка, а то ищо четвертование есть, вот страшная кончина. Я всё молилась: отведи, Господи, казнь лютую такую, но огонь превеликое страдание, не возьму в толк, как Вакушка сподобится вытерпеть всё; только всю жизнь нашу и повторял мне протопоп мой: терпи, Марковна, терпи, милая, терпение да смирение две наиглавнейшие Христовы добродетели, и я терпела, и я смирялась. Я шагнула к нему, в руках горшок с кашею держу, он спал, лежал на разстеленном под собою овечьем тулупе. Спит-лежит у мя под ногами, сопит, ровно собачонок. Как он может спать в такую ночь пред смертью, пред гибелью своей? Я заливаюся слезьми, я молюся, я воображаю, как огонь округ мя зачнёт вставати; как затрещат власы мои в огне, и жжёной костию остро запахнет; как станут лопаться и выливаться из-подо лба глаза, ибо неистов жар. Вставай, вставай, муж мой родимый, это я, жена твоя Настасья Марковна! Я пришла проститься с тобой пред казнью твоею! Повернулся ко мне, разлепил глаза и ищет мя глазами, спросонья зрачки плавают, яко рыбы, не уразумеет, где он, долго поднимается с пола, будьто рыба из глубины вынырнула и на тихой глади воды, задыхаючись, раскрыла рот. Ну точно, како рыбица, воздух ртом ловит, задыхается. Я провела ладонями по ево лицу, оно всё мокро, будьто плакал он ночь напролёт. А может, просто сильно взопрел. Обтёрла я ему лоб, щёки, шею, сняла платок мой и ему пот предсмертный-последний весь вытерла, платком боль ево промокнула. Осмысленным стал ево взор. Поглядел он на мя, узнал. Настасьюшка, душенька, ты ли это! Как же тебя сюда впустили! Сюда же никто да никово не впускает никогда! Да мне уж и хлеба сюда не приносят, ведь заутра казнь моя, только воды испить дают. Ах, Настасьюшка!.. горшочек кашки... тёпленькая, принесла мне... Склонился над кашею. Я пошарила у себя за пазухой и вынула лжицу сребряную с Царской печаткою и сухарь. Не помнила, как я дома слепо, рукою дрожащей сунула ложку мужнину и сухарь тот себе за пазуху, ближе к сердцу, прижала хладное сребро и высохший хлеб ко голому телу моему. Сначала лжицу в руки мужу всунула. Он кашу ел. Ноздри раздувал. Рот ладонью утирал, и щёки тож. Горшок пустой на половицу поставил. Я глядела: руки ево тряслися. Протянула сухарь мужу. Он схватил ево и стал грызть, таково жадно, больными, слабыми зубами. Грыз, размалывал во рту, изранил сухарём тем дёсны, грыз и постанывал, грыз да улыбался мне, грыз и плакал, плакал, я видела, как плачет человек, ядущий жёсткий чёрствый хлеб, последний ево хлеб на земле. Муж мой доел хлеб, утёр рот ладонью, посмотрел на меня. Ну што, Настасья, што скажешь мне напоследок, што вымолвишь на прощание? Мне уже ничево не надобно. Буду тебя слушать и не слышать. Я знаешь, слышу сей час голоса непонятные, будьто небо звучит, будьто земля под ногою говорит, но не могу словеса различить. У неба есть язык, у земли есть язык, у зверей и птиц, Настасьюшка, есть свой язык, а человек, он сам есть язык, народ, он весь, огромадный, говорит на одном языке. Мы с тобою вот русские, язык наш русский, народ наш русский, а любят нас всех на земле али ненавидят нас всех на земле, вот ты мне скажи? Зачем нас губят, зачем люто сражаются с нами? Зачем всё льют да льют кровушку нашу? Я ничево не могла ему ответствовать, слёзы сами лилися у меня по щекам. Я посмотрела на разстеленный на полу тулуп и шепнула мужу: давай ты ляжешь, а я лягу рядом с тобою и крепко-крепко тебя обниму. И так мы будем возлежать, милый мой, так лежать. Мы будем как в стародавние времена, так будем мы с тобой вроде как во прежней любви, только застынем в объятии, лишь в мыслях вернёмся в то милое сердцу времячко, недвижно замрём, будьто мы уже лежим в могиле нашей. Не сетуй, какая жизнь у нас севодня; будет ночь, как целая жизнь; как целая жизнь, пройдёт сия ночь перед нами, мы будем видеть всё, што с нами случилося, яко в зерцале, во сне, видение есть тоже сон, а сон есть наша явь.
И он лёг на брошенный на пол старый кудрявый бараний тулуп, я легла рядом с ним и так сильно прижалася к нему, што стали мы единым существом, будьто мы оба были один спиленный старый дуб, и таково неразъёмно, едино-одиноко лежал он, могучий, на горючей земле, сей миг подойдут дровосеки, распилят ево, расколют на дрова, и дровами теми дубовыми истопят зимнюю печь; лучче всево, жарче всево горят в печи дубовые дрова.
Я закинула Аввакуму руки за шею и зачала покрывать поцелуями ево бедные солёные щёки, ево торчащие скулы. Ты голоден, шептала я, я твой хлеб! Ешь меня напоследок, пей меня как вино! Я твое вино, я твоя вода. Я мать твоих детей, я тебе матерь, ты сынок мой маленький, мой Вакушка, малюточка, и санки везёшь за собою на верёвке, кататься с горки, пойдёшь снежками бросаться, мальчонки, друзья твои, уже ждут тебя, веселиться с тобою, играть в зимние игры, не знаешь ты, мальчик мой, што станется с тобою, какой дикою, ужасной смертию ты умрёшь, а за што ты умираешь, муж мой? за веру! за то, штобы люди поняли: не хлебом единым, не сухарём предсмертным единым жив человек; человек жив любовью своей и верой своей.
Люблю тебя, муж мой. Верую в Бога нашего, верю в тебя, верю, выдержишь ты лютую казнь, не будешь кричать о пощаде. А будешь стоять ровно и твёрдо, видя округ себя языки огня. Язык, язык, у огня есть язык, значит, огонь тоже народ, значит, огонь тоже говорит по-русски, как мы с тобою, как все люди наши; огонь тоже человек, значит, огонь суть Бог, потому што Господь создал человека по образу и подобию Своему; значит, муж мой родной, огонь подобен Богу, и то не злая-людская, а Божия сила поборет тебя. Войди в огонь, благослови ево, благослови и полюби твою смерть, хоть сие очень трудно. Я то говорила или он мне бормотал, я уже не понимала; зачем была на земле вся наша жизнь, рождённые нами дети, будут жить дальше они, в свой черёд родят детей, но мы не узрим внуков наших, и наших правнуков, и наших далёких потомков; времена смещаются, времена меняются, времена умирают так же, как люди. Всё крепче вдавливала я моё грешное тело и моё зарёванное лицо в лик и тело мужа моево, и всё боле едиными становились мы с ним, и я понимала: ежели сей час войдут тюремщики и повлекут нас наказывать, они потащат нас туда, на костёр, вдвоём.
В окнах молоком разтекался разсвет. Аввакум поклал руку свою мне на голову. Настасья, глава твоя горит инда в огне, не захворала ли ты, всю ночь бормотала псалмы. Ты молилась всю ночь, я слышал, я знаю. Я тоже молился, и в объятиях крепких, неразъёмных мы друг другу молились, мы оба Богу молились, и Бог разговаривал с нами, и мы Ево словеса повторяли, а теперь утро, сочится разсвет сквозь грязный бычий пузырь, што вставлен в оконце, я таково благодарен тебе, слышишь, што ты у мя напоследок побывала. Ты жена моя, ты крестик нательный мой, ты голоса деток моих, ты любовь моя, прощай, любовь. И он покрыл поцелуями лицо моё, так же, как я в ночи покрывала безсчётными жаркими поцелуями ево лицо. Разсвет струился, мы лежали молча, затрещал ключ в замке, взошёл тюремщик и зычно крикнул: подымайся, осуждённый на смерть! последняя молитва, исповедь, последний глоток воды из кружки!
А ты, баба, проваливай, беги отсюдова што есть силы, и штобы только пятки засверкали, иначе и тебе несдобровать, наш начальник суровый судья, может и тебя осудить на смерть, как жену преступника. Я встала, заправила волосы за уши, выпрямилась гордо, говорю: осуждайте, на казнь ведите, смерти не боюсь, и муж мой смерти не боится, не боится ничево, ни зверя диково в лесу, ни боли, ни Ада, а смерть, што она? егда она придёт, нас уже не будет. Ведите меня казнить! Тюремщик грубо схватил мя за плечо и вытолкал за дверь; толкнул в спину. Я чуть не упала, выставила пред собою руки, покачнулась, побежала, и слышала, крики мне в спину пускали, возгласы, яко снежки, в мя швыряли: беги, баба, беги! Ты, баба, всё одно зайчиха! Как вы, бабы, смелыми не притворяйтесь, вы не только смерти боитесь, а и побоев мужа, плётки, што по спине вашей да по раменам да по заду ходит туда-сюда! Родов боитесь ваших, валяетесь по уши в кровище, орёте, блажите недуром, и лишь немногие из вас, баб, умеют муку терпеть! Я отбежала от кричащево тюремщика, стала, обернулась и крикнула: терпи и ты, бедный человек! Терпение и смирение самое главное в жизни и смерти!
***
(Аввакум и я. Песня огню)
Это я. Я к тебе пришла. Я успела. Мне запрещали, мне говорили, к тебе нельзя, мне кричали: сюда нельзя! и я пошла туда, куда нельзя ходить никому, куда никто не проникнет никогда. А я туда иду потому, што там ты, потому, што там только ты, и боле никово; там, где ты, опасно, там, где ты, жить нельзя; там нужно дышать огнём, там можно дышать огнём лишь тому, для ково огонь суть любимый, родной воздух. Мы живём на земле? Нет, мы живём в огне. Тот, кто не сгорает в огне, есть птица Феникс. Милый мой Аввакум! Отченька родимый мой! Я всегда была птица Феникс. Я всегда была Красной Птицей, меня сжигали, торжествуя, мне выламывали крылья, мне выкалывали глаза, мне вырывали язык, но я оживала, я поднималась, я воскресала, я снова пела, и самое важное на земле, Аввакум, батюшко мой, это снова запеть, когда ты онемел, когда у тебя вместо голоса только страшный хрип в глотке, только боль в груди, только боль, а больше ничево; а боль? ведь она тоже песня. Для тово, штобы превратить твою боль в песню, нужно так немного! Нужно просто переступить порог. Нужно просто сделать шаг.
А што за порогом?
Порог, Аввакум, сие наша смерть. Из нас, живых, никто не переступит порог с тем, штобы вернуться обратно, мы никто не возвращаемся. Ты слышишь мя, мы не возвращаемся никогда, не вернулся и ты, время пожрало тебя, время есть огонь, огонь есть время; то, што пожрёт огонь, не вернётся больше никогда. Да зачем же эта стихия забвенья? Время не ветер памяти, время пепел забвения; всё, што тонет во времени, всё погружается на дно небес. Звёзды... сиречь кресты и камни, што лежат на дне неба. Нырни в небо, пронзи собою толщу чёрной ночной воды, прямо пред тобой горит жемчужный Крест твой, звёздный Лебедь, раскинь руки, яко он крылья, лети, лети в огнях, сгорай, это жизнь в небесах, в небесах жить пусто, трудно, огненно, дымно, там нельзя дышать, там ты не слышишь, как бьётся сердце, не слышишь, как тонко, жалобно плачет ребёнок, не слышишь, как поёт мать у колыбели, как нежно шепчет она младенцу: спи-усни, спи-усни, угомон тебя возьми.
Мой милый Аввакум! Тебе так же пела мать. Я спою тебе нежней твоей матери; я спою тебе здесь, в Иномiрии, куда не ступала нога живаго человека. Здесь живут только души; здесь живут те, кто ушли прочь, кто ушёл из Мiра давным-давно, мы уже не вспомним их имён. То, што я помню твоё имя, это чюдо, я ищо помню ево; Боже мой... отченька... я не помню только тебя. А слышу дыхание твоё; дыхание жизни твоей. Ты для меня жив. Ты для меня так жив, што многие живые люди рядом с тобой мне кажутся ходячими мертвецами. Иной раз понимаю: я живу на одной земле, а люди, кто живёт со мною в одном времени, живут на земле иной. Мы живём в разных мiрахъ, и мне надо сделать только шаг, только шаг через пропасть, и преодолеть ужас, преодолеть пространство и время. Ежели я сделаю этот шаг, я окажусь в одном чистом Райском воздухе со всеми моими любимыми, но я делаю шаг не к ним, а прочь. Я делаю шаг туда, куда ходить нельзя. Туда запрещено являться живыми. Но это моя земля, и это твоя земля.
Мой милый... Аввакум... отченька... ты тянешь мне чашку. Што в ней? Вода? Вино? Отрава? Может быть, туда ты налил огонь, и мне надлежит из рук твоих выпить огонь? С большою радостью! С превеликим счастием! Я ведь дышу огнём, живу огнём, питаюсь огнём. Я пью огонь по утрам и вечерам, я укутываюсь в огонь ночью; когда мне холодно, у меня огонь вместо одеяла, огонь вместо пуховой шали, огонь вместо простыни: я заворачиваюсь в нево; и я понимаю: мне надо молиться Богу огнём, я раскрываю рот, и я выталкиваю изо рта моево огонь, самые пламенные на свете слова, их никто во всём свете не может произнесть, их запрещено произносить живым людям, и только я говорю их, только я их пою, потому што это ты, отченька Аввакум, научил мя петь огнём. Песня, она тоже огонь, песня.
Это благословение: тебя крестят огнём, и ты воскрес; стоишь, тебя бичуют огнём, и ты сопротивляешься страданию; над тобою раскидывают огонь, как шатёр, и ты тихо, нежно и сладко засыпаешь под крышей огня, в запределье, заресничье, там, за порогом боли. Шумит, гудит и бьётся огонь, вот твой костёр, мой отче, мой Аввакум. Я шагаю во твой костёр. Туда нельзя шагать, но я хочу сгореть вместе с тобой. Я сделаю это. У меня нет другово пути. Это моя земля. Это мой Раскол. Это моя вера. Это мой костёр.
Зачем ты вскидываешь руки свои? Ты хочешь крикнуть мне: сюда нельзя! Не ходи сюда, не обнимай меня, не вставай вместе со мною в мой костёр! Я всё равно встаю, я всё равно шагаю. Это моя война. Война истины со злобой. Война правды с неправдой. Война героя с палачом ево. Сколько войн будет на земле после казни твоей, ты ищо не знаешь. Зато знаю я, я; я все эти войны пережила, прожила, я прошла их насквозь. Я слышала крики детей, я видела слёзы матерей. Я зрела поле битвы, где железною травой, сметённой в Адовы стога, валялось искалеченное оружие; где топоры и танки, самострелы и винтовки, ловчие сети и кольчуги, автоматы и огнемёты лежали огромными горами смерти и ужаса, а посреди искорёженных железяк лежали люди, кто живой, кто мертвый. Они все были ранены, умирающие; а те, кто мёртв, уже принадлежали Богу.
Богу принадлежат наши тела. Богу назначены наши души. Наши души и сердца это дрова, ими мы отапливаем Божии просторы, целое небо; нас всево лишь бросают в печь, и мы сгораем. Мы служим пищей для огня войны. Огонь войны, я прошла ея огонь, милый мой Аввакум, из конца в конец, и я ищо пройду ево, потому што сколь земле суждено жить, катяся в океане чёрного Мiроздания, столь ей суждено воевать. А с кем воюет земля? Да она воюет, милый мой Аввакум, сама с собою, больше и ни с кем. Человек сам в себя стреляет. Он сам с собой воюет; и он не знает, што, стреляя в себя, убивая себя, убивая во другом, во враге, себя самово, он на самом деле неистово, смертно воюет с Богом. Как можно воевать с Богом, ежели Бог тебя, человека, послал на землю за совершенно другою надобой? Што Он тебе назначил, неужто ты не помнишь? Он просил тебя любить, а ты ненавидишь. Он просил тебя рождать, а ты убиваешь. Тогда, ежели ты сделал выбор, безумец, в пользу вечной Зимней Войны, единственная награда твоя, жалкий человек, это огонь.
Пусть огонь войны, огонь возмездия, казни, торжествуя, пожрёт тебя. А што, ежели огонь уничтожит всё людское море, всё человечество, што бьётся прибоем, утомительно, настойчиво, тоскливо, в изветренную, тоскующую землю? Людское море... ходят волны... неостановимый кровавый прибой. И вон там, на горе, возвышается Крест, он пылает огнём, кто ево поджёг, там висит Распятый, и Ево подожгли, горящий Крест, ево видно издали, как маяк, што видать с моря; видно всем, кто плывёт, кто в пути, невозможно доплыть до берега, поднимается буря, но Крест горит, и ты плывёшь на огонь, ты всё равно идёшь, плывёшь, бежишь, ползёшь, летишь на Крест-огонь, ты придёшь туда, куда нельзя, ты выбираешься на берег, подходишь к пылающему Распятию, обнимаешь Ево подножие и кричишь: Господи! Возьми меня в Свой огонь! Я сгорю с Тобой в любви и вере моей! Эй, мой милый Аввакум, я добежала до тебя, я спела огненную песню мою! О нет, отченька, твою, истинно, твою! Я хрипела твоей глоткой! Я билась твоим сердцем! Я дышала твоею душой! Я знала, всегда это знала, што я вспыхну, загорюсь, запылаю и буду вечно полыхать твоим огнём, ибо нет у меня другово пути, нет! Другой жизни, иной судьбы у меня нет! Принимай меня, отче, твой вечный огонь!
Принимай меня! Я забыла, как меня звать, у меня больше нет имени. Я только песня, я гасну на губах, и я вспыхиваю опять. Я Красная Птица, машу крылом и возлетаю с любово пепелища в широкую громадную синеву, в чернь ночных туч, в лунный серебряный свет, в отчаянное алое золото заката, это Солнце в дегтярном, надмiрном, угольном, посмертном небе, этот огнь выжигает в душе всё мелкое, обманное, жалкое, хитрое, жестокое, слабое, враньёвое. Сколь лжи на земле, сколь подлога, предательства, сколь... Огонь всё пожрёт, всё спалит. Великое пламя свечи во храме, свечные огарки близ закопчённого киота в нищей избе, берёзовые поленья в печи, кострище на площади в военной ночи, казнь лютая, когда к столбу привяжут человека и вязанки дров угрюмо бросают в огонь, и всё выше, до небес, взлетают алые, златые языки... так умирал ты, так до сих пор ты умираешь. Я стою рядом с тобой, я обнимаю тебя, я становлюсь твоим огнём. Это я казню тебя, а ты благословляешь меня. Я огонь; я целую тебя в уста; ты огонь, ты обнимаешь меня горячими, пламенными руками, и мы одно. Я твоя болярыня, твоя Настасья Марковна; это мы с тобой отныне и навеки муж и жена. Два огня. Две судьбы. Мы стали одним. Мы стали огнём. Не ходите за мной! Не ходите туда, куда ходить не надо никому из живущих; там один огонь, сплошной огонь, там лишь огонь и больше ничево. Моя любовь и моя смерть, моё благословение и мой Божий костёр, моя Последняя Книга, в полный, безумный голос спетая мною.
***
(разбойники-воры)
я не верю ни в какие перемирия бумаги в расстеленные ковры подписей и печатей в переговоры безумной отваги где вон тот - скоморох а этот - предатель я не верю в замиренье оно на минуту отвернемся - опять разрывы снаряды это порох Раскола для Царского салюта эти листья винограда - Царице наряды эти перья златые вожака-фазана этот хвост малахитовый героя-павлина расстреляли Райский Сад полили слезами Адам с Евой бегут - им стреляют в спину И вяжи не вяжи живый в помощи пояс и молись не молись за Мiръ протопоп опальный а ударят разрывными и прощаться поздно помирать хоть и рано зато изначально это просто война раскололось время разошлась прореха вспыхнула мета на пылающей площади стою меж всеми и летит наша смерть патлатой кометой и подносят нам смерть на железном блюде и кричат: угощайтесь разбойники-воры я не верю ни в какие перемирия люди ни в какие клятые переговоры
***
(Аввакум и огонь. Разговор с огнём)
- Смущённое заячье сердчишко устрашается, больно да часто бьётся, а смелое сердце не устрашается. Каково часто я повторял, шептал: блажени нищии духом, ибо тех есть Царствие Небесное, и дале бормотал из святой Нагорной проповеди: блажени плачущие, ибо тии утешатся. Вдумайтеся, людие! Мудрость Божию несу вам на блюде. Не богачи блажени, не Цари, не князья и патриархи; не те вовсе, кто власть имеет и властью поигрывает, како соколом на плече, на рукавице, остроглазым, охотничьим. Всяк верный не развешивай ушей тех и не задумывайся: вот ты, кто любит и верует истинно! Не бойся ничево. Гляди храбро во огнь палящий. Ты, огнь, это ты бойся мя! Ибо я гляжу во тя, огнь, дерзновенно и радостно. Я, огнь мой, я на твоея страже, ни сна мне ни пищи, стою! Да штобы ты ярко, ясно горел! Штобы - не гас! Светил мне промеж глаз! Я, хоть и протопоп, да пошли мя на войну - стану сражатися не хуже каково витязя-вояки; даром што Книгу Святую ночьми читаю, пока под полнощными звёздами лают и лают собаки! Ах, огонь, мя не тронь! А хоша бы и тронь! Отскочи да охолонь! Я и сам ярко горю; Богу Господу и Владычице Богородице все двери души отворю; и они оба, небесные жители, на моё пыланье глядят, а время, время-то не воротится, людие, назад... И мы с тобою хотим жить и дышать; в счастии любить, а не в мучениях помирать; а ты, огонь, што воздымаешь в зенит языки?! Я тебе устрашенье, а ты, бедный, бесишься от тоски! Што, огонь, доски трещат, брёвна чадят, ветки пылают, дыма не зрю от слёз... Слава Тебе, Боже наш Господи, слава Тебе, Христос!
- Ах, я, огонь, огнище окаянное, зрю тя, Аввакуме, сквозь Антихристовы пределы. Собаки бешаные лают, безустанные, а я горю, разлучаю душу с телом. А я горю, мне печали нет, я был и буду, и я есть сей час; я огонь, приравнён страшному чюду, не держите мя про запас. Для меня Антихрист - враг, а казнимый - любимый, я люблю ево просто так, люблю ево всем пламенем, жадно-неизъяснимо! Противу мя люди грудью встают, напролом идут, мя хотят остановить, погасить... умертвить. А я всё вяжу-вяжу мою золотную нить. Погибая во мне, в жаре-огне, человек просит: пить! А я в битву бросаюсь, в сечу, поджигаю стога сена, яко во храмине свечи, и люди, мной возожжённые, живыми свечами во поле горят, горят их власы и наряд, горят их руки-ноги, горят их крики при дороге! Горят их судьбы-жизни! Ах, водицы пробрызни... Я не Антихрист. Я Богом рождён. Я исшёл из снежных пелён. Надо мной песню Богородица шептала. Полярная звезда вонзала в мя тонкое жало. Сколько людей носило мя в себе в радости и в печали! Они об том не знали. Я был в конце. Я был в начале. Мне поклонялись; мя не замечали. Я выжигал целые земли, целые страны. Я плясал на пепелищах страшно и пьяно. А ты? А ты, отче Аввакуме, што предо мною еле дышишь?.. Возстани, душе, возстани, што спиши!..
- Огонь, ты мне искусство! То тебя густо, то без тебя пусто! Огнь, ты Дух ведь Святой! Куда ты бежишь, траву сухую поджигаеши собою... постой... Я мучим тобой. А в темнице мне худо, дико без тебя. Тюремщики несут мне воду, а надо бы огня! Такая уж у мя без огня судьба: не прожить мне без Божьево пламени и дня! Яко наг, яко благ, яко несть ничево... огонь пожрёт моё жнитво, огонь спалит моё естество, а всё огонь - моё святое торжество! Цепи, железяки, зубастые собаки, огни во мраке, факелы, пылает смола... душа, а ты, матушка, што же?.. жила?.. не жила?.. Дождь, ливень, хлад, мраз, - с полатей слазь, гремит под сводами приказ, а мы в сём Мiре навек ли? на час? Никто не знает, огнь, часа своево; никто, ни един живой. Нырну во тя, огнь, с головой! Никогда, огонь мой, никаким благом не соблазнюсь. Тя вместо хлеба поднесут - проглочу тя, слезу пролью да утрусь...
- А ты, Аввакуме, разве не страшишься Антихриста? Меня, огня, топора да висельцы не боишься, нет? Огонь, я всё человечье выметаю чисто, начисто выдуваю из Мiра и стон, и плач, и закатный свет! Я так богат! Богаче всех царей в парче, зело изукрашенной перлами и финифтью. Я сам злато! Мя нищим швыряй, на площадях монетой раздай! Грядущая война на мне одном висит, на моей златой нити. А хлестну - так глотки всем залью: через край! Моя пирушка, полоумней день ото дня! Мой праздник безумья и смерти! Ни царь Давыд, ни царь Соломон песню не спели так про меня, как ты, Аввакуме, да к тебе на костре твоём подойдите, посмейте - не сможете преступить последний порог огня!
- Ах, огнь, огнь ты беспутный... Орут люди, слуги Царя нашево: стреляй, вешай, руби, пали да жги! И подначальные стреляют, рубят, вешают... поджигают, и пламя идёт стеной... Власть-то всегда мнит: все вокруг - враги, лишь враги! И не зрит, не чует, што там завтра станет с тобой и со мной... А мне больно! А мне - довольно! Довольно, досыта накормили мя тобою, огнём! И мне от тебя, огня палящево, и в ночи светло как днём! Церкву нашу разорили, унизили, растоптали; выжгли ей новомодьем нутро. Растащили Святаго Духа сияющее добро! Мощи крадут... Богородицын образ крадут, по снегу из храма - на ветру тащат... Сдирают оклады, венцы и наряды... веру казнят, и ея огонь не вернёшь назад! Святой огонь... да, ты же можешь быть святой... Куда ты за татями, катами?! постой!..
- Аввакуме, я жгу древо жизни, мировое древо. Ель изукрашену. Живую колючую башню. Страшно тебе?! Мне - не страшно. Я привык. Слепит мой лик. Я сам безсмертен, я сам нетленен, не изнурён временем, вечен и неизменен. Вы, люди, мне кричите: радуйся, огнь! Да, я свят. Мя - не тронь. Я сам себе всадник и конь. Я летящее пламя погонь. Ешь мя, я вкуснее просвиры; пей мя, я огненное вино; я Причастие нового пира, старый мир мною сожжён давно. Аввакуме, я с тобой неразлучен. Я есмь ты, а ты еси я. Прегрешения наши сгорают, звёздами светят колюче. А мы, обнявшись, вместе стоим - на краю бытия.
- Огнь! Огнь! Ты слышишь мя! Отыди! Я тя ведь ничем не обидел! Больно мне! Больно ты обымаешь! Больно дух из мя вынимаешь! И молитовку-то тебе не прочитаеши! Без слуха ты, без звука! Одна от тебя смертная мука! Уйди! Уймись! Погасни! В одночасьи! В безстрастьи! Во всевластьи! Пламенное Распятье! Жаркое моё проклятье! Моё золотое, по костям жестокой судьбой пошитое платье! Не хочу умирать я! Не хочу... умирать я...
- Молчи, Аввакуме. Молчанье меж нами. Тишиной во храме. Лишь свечи горят, лишь горят мои вечные свечи. Болью. Слёзною солью. Далече. Далече.
***
(Аввакум и Бог. Разговор с Богом)
Господи Боже мой! Господи Сил! Редко вот таково беседовал я с Тобою. Говорил я с Тобой каждый день, разгонял именем Твоим лютую боль, а вот скоро, чую, пробьёт мой час. Никто не знает часа своево, когда наступит Твоё торжество. И я нынче готов раскрыть Тебе сердце. Граблями мыслей, воспоминаний пройдуся по судьбине. Нет, Боже мой Господи, не надо мне в час сей ничево воспоминать. Тебе исполать, Тебе душу пред концом открывать. Дай мне знак, што Ты слышишь мя! Дай мне знак вспышкой огня. Дай мне знак Твоею тонкой свечой, вот плачет она, и я гляжу горячо, и я гляжу на Твою свечу тяжело, Господи Боже мой, моё время ушло. Настаёт время иное, время Твоё, открывается мне иное бытиё. Иная радость распахнулась вратами. Што там, за порогом, станется с нами? Вот, Бог, Твой порог; перешагну ево, не надобно больше дорог, не надо мне земново ничево, хочу голубем ввысь возлетети, Твоё торжество. Так я говорил, шептал, слушал, што ответит Господь мой, но Он молчал... таково молчит лодочный причал... А я-то, ну, я дощеник на сибирской реке. Я хочу отсюдова уйти налехке. А ты, Бог, молчи; поперёк зажжённой свечи не стою, ничево не знаю у судьбы на краю, сердце бьётся, копьём колет под рёбрами, Мiръ недобрый...
Господи, а Ты добрый? Ежели Ты добр ко мне, не вели мя наказать! Тебе не спалось, како и мне! Не крикни надо мною Последний Приговор! Не тать я, не преступник, я лишь жалкий на земле протопоп, Тебе в поклонах разбивал лоб, Тебе в поклонах жизнь дарил, лишь о Тебе одном людям говорил! Лишь о Тебе народу пел!.. допеть до конца не успел... Это не молитва, Господи, это песня, моя последняя песня... на краю пропасти, на краю бытия, скажи, слышишь мя? видишь мя? язык огня зришь? огонь тоже народ! огонь бьётся и бьётся, огонь умирает, яко человек, огонь воскресает навек. Огонь это я, я это огонь, возьми мя, Господи, во Твою ладонь, крепко в кулаке Твоем сожми, для тово родились в Мiре людьми, штобы под конец во Твои руки попасть, ощутить Твоево дыхания сласть, почуять Твоих очей ожог, Ты еси Бог! Я распластался на полу избы... зрел пред собою гробы... могилы, могилы... война... сколь людей погибло... сколь народилося вновь на белый свет... зима, за окном волчий вой... новые воины идут в новый бой... люди сгорают на огромных кострах... поле битвы, тяжёлый страх... сеча лютая... жить осталось минуту... ножи, копья, секиры на облако положи... врага убил?.. да только, мужик, пред смертию не дрожи...
Исповедь, грешный протопоп, Богу шепни... и над тобой возгорятся огни. Вечно, вечно... жить вечно, вечно, Господь... што же будет с ним? што будет с Мiромъ нашим, он же округ нас? и ему пробьёт отверженный час! и ево расколет Звёздный Меч! и не хватит на похороны Ево тонких свеч... Тёмный воск мёдом пахнет, землёй... Господи, не знаю, што на небе станет со мной... Господи, на руки мя, яко робёнка, прими... Господи, вот я умираю меж людьми... а люди родятся, а люди уйдут, земля им бедный, мгновенный приют, земля им, Господи, святая юдоль, грешники все, и для всех быль и боль, а Ты нашу всеобщую боль испытал, когда на Кресте висел в окружении скал, когда расколола молния надвое небосвод, когда Ты кричал: пить! и не слышал народ... когда копьеносец Лонгин тебе вонзил пику под ребро, а Ты шептал: где же ты, добро... а Ты бормотал: где же ты, любовь... а Ты молился: Господу не прекословь... Отец мой! Отец мой! Не оставь мя, не покинь! Я нынче умру, обращусь в лёд и во стынь! И мя похоронят, и не воскресну я! А может, воскресну, то доля моя! И я ея людям всем покажу! И я пройду по вострому ножу! С одной стороны пропасть, с другой небеса... в мучении жить осталось полчаса! Распятие, Господи... было у Тебя... у мя будет огонь... такая судьба...
Господи, слышишь ли мя... дай мне знак полыханьем огня... Дай мне знак тяжёлой рукой... Я ухожу от ужаса в покой. Я ухожу от бури в тишь. Господи, да отчево же Ты молчишь. Господи, осени мя Крестом Твоим. Я лишь человек, я разойдусь в сизый дым, я дымом с земли в небеса улечу, задуй мя, Господи, Твою свечу, накрой мя, Господи, мой огонь ладонью Твоей, малово, сирово средь многих людей; бедново, грешново протопопа Твоево... да возникнет, Господи, Твоё торжество.
И так Господь мой мне отвечал: Аввакуме, сын мой, начало всех начал! Успокой душу твою миром, утешь песнями людей, пробьёшь во скорби брешь смертию твоей, слезою твоей искупишь грехи, мерцают углями в кострище стихи, над тобою мальчонка прочитает стихи из Евангелия... валенки ему велики... Я от нево на расстоянии руки... Я тебя прощаю, Аввакуме, сын мой. Ты ко Мне вернёшься, ко Мне домой. Ты возвращаешься. Окончен твой путь. Положи голову ко Мне на грудь. Я тебя крепко-крепко обниму. Сниму с плеч твоих скитальную суму. Дам в руки тебе свечу, ея зажгу: молись другу, молись врагу. Молись ты Мне и смерти твоей. Смерть это жизнь иных людей. Смерть это радость, собой ея согрей. Смерть это полог, откинь ево скорей.
Узри ея Царство. Узри ея чертог. Там Я царю, твой предвечный Бог. Я всем Отец, вы дети мои. Я лью на вас огонь великой любви. Я лью на вас огонь из широко распахнутых глаз. Я знаю каждый день, Я вижу каждый час. Люблю всякую смерть, благословляю всякую жизнь, ты, сын Мой, крепче за руку Отца держись. Ты мне молись. Един Я для всех. Я твой плач, Я твой тихий смех. Я твоя слеза, скачусь по щеке. Я твоя звезда, горю вдалеке. Я есмь всё. Слушай! так было всегда. Я есмь всё, што лишь придёт; всё, чево не будет никогда. Я есмь густота, Я есмь полнота. Я есмь последняя красота. Я голод и холод, иди по Мне босиком. Я снег твой, твоя метель, сарай твой под замком; сундук самоцветов, руки в Мя запусти, зажми Мя, драгоценново, в жалкой замёрзшей горсти. Подари Мя любимому, любимой в дар отдай. Выпей, иначе перельюсь через край! Вкуси тело Моё во оставление грехов... Мiръ умирает, уходит, жил-жил, да и был таков. А был-то каков, сын Мой? помнишь ево? Помни всё в Мiре, помни дух и естество! Помни глаза детей, помни вопли вдов, помни, как Мiръ военный суров. Помни: кровь льётся, застывает на холоду. Помни Праздник Мой великий раз в году. Мiръ огромен, как Я! Мiръ это Я. Значит, Я и есмь твоя семья. Ты вернулся в семью. Ты вернулся домой. Што стоишь, Аввакуме, протопоп Мой немой?! Разомкнул уста. Вымолвил: слава Богу моему. Ведь глаза закроешь, ныне уйдеши во тьму. Да не во тьму, Аввакуме, нет, а в ярый огонь! Огонь сей Моя ладонь. Огонь сей рыбацкий костёр. Огонь сей, как секира, остёр. Огонь сей корона Царя. Огонь сей зажжён не зря. Огонь сей неугасим; ты вовек не узнаешь, што делать с ним. Он выше тебя. К разрушенью привык. Он безконечен. Яростен ево лик. У огня есть языки. Они взлетают ввысь. Войди в огонь. Помолись. Оглянись.
Мiръ это ты. Пускай Мiръ сгорит. По тебе бабы заплачут навзрыд. А ты, горе руки подъяв, ты знаешь, што Мiръ и прав и неправ. Ты знаешь, Аввакуме, вот Я над тобой. Ты слышишь, Ангел судною трубит трубой. Мiръ твой песня. Широкие крыла. Мiръ твой горит в Моём огне дотла. Летит Мiръ твой, летит между звёзд, горит в черноте кометный хвост. Горит Златая Корона, Я Царь, Я Царь, Космос твой, Господь твой, твой Государь. Всяк падёт ниц у Моих ног. Сколько лиц, сто лиц, и всякий одинок. И всех обнимаю, и всех люблю, и зрю в каждом душу Мою, и зрю в каждом частицу Мою, и зрю: родится там, на краю пропасти младенец... это Я опять... а вы всё будете Бога своего искать. Мой сыне, Аввакуме, Мя не ищи никогда. Я здесь, твой Господь, я счастье твоё и беда. Твои объятья, твой Крест, твой костёр. Твой Звёздный Нож, тяжёл и остёр. Твоя молитва, упование твоё; твоё на ветру метельное бельё. Твой последний, из огня казнящево, крик! а люди бормочут: горит старик... а люди плачут: как страшно человека казнят... ведь жизнь никогда не вернётся назад, вернётся лишь Бог, вернусь лишь Я, восплачь, Аввакуме, на обрыве бытия, помяни Мя, Аввакуме, в молитве твоей, Бога Господа, одиноково средь людей. Ведь Я человек, ведь Я твой Бог, ведь Я, как ты, сирота, одинок; одиноко, в небе раскинув руки, лечу, подобный костру, подобный лучу. Я знаю всё, Я не знаю ничево. Терпи, Мой сын; твоё торжество.
***
(девочка у ночного костра)
О кровь война превыше слов Погибнуть не хочу в мя не стреляй Наш Раскол наш навечный кров Кровь перельётся опять через край Я стала ребёнком я сижу у костра Вернулась древность больна и остра Люди пищу готовят на дне котла Варятся сегодня завтра и вчера Малютка тихо близ огня сидит В отрепьях одели спасибо народ Малютка тихо в огонь глядит Сердечком сложен ея скорбный рот Огонь отражает ея в ночи Златым зерцалом красным стеклом Девчонка скажи что-нибудь не молчи Нам крики и слёзы всё поделом Старуха зачерпывает из котла Старинным половником в миску льёт Жизнь кровь смерть дым пулю из-за угла Живая цель недолёт перелёт И девочка тихо миску берёт Из рук старухи и тихо ест Ночной мороз и созвездий ход Грохочут разрывы окрест окрест Война про тебя и сказать нельзя такая ты страшная никому Огонь отражает мои глаза Текут мои слёзы кровью во тьму
***
(Аввакум и кровь, вновь и вновь. Разговор с кровью)
Ах ты, моя кровушка алая, шалая, на тебя любовь едва дышала, ты то текла, то молчала, от красного истока до красного причала... тя не остановить, ты моя алая нить, привязан я тобою к земле, горишь Алатырь-камнем во мгле, а я знаю: ударишь изнутри, таково силён удар, бросит мя в полымя-жар, кинет мя в ледяную реку, и узрю всю земную кровь, што лилась на моём веку, и почую, како меж пальцев, по кулакам, по щекам она течёт, пятная шкуры одежонки моея, разцвечивая алыми маками лёд, да уж всево мя она залила, я горю в ней, в крови чужой, сгораю дотла, стою, весь красный, из-за потоков кровавых не вижу Мiръ, кровушка ево прожгла до дыр, а дыры те свистят да сквозят: застынь! трава-полынь! никогда не вернёшься назад! А кровь вернётся, лишь кровь твоя! В детях-внуках, на кромке Иново Бытия!
Удар... удар... страшно себе шепчу... кровь, ударь в мя, на красной сковороде изжарь, тело-калач отдай палачу... ведь каково это Христос Бог нам на Вечере Тайной рек: пийте из чаши вси, сие есть кровь Моя, а я всево лишь Бог, всево лишь человек...
Ах ты, кровь багровая, лице твоё железное, суровое, лице твоё вольное-текучее, наплывает красною тучею... багровая-багряная, от бешанства военново пьяная, от угара любовново горячая... целую и плачу, исхожу кровию и плачу... Ах, алый изугень, плывут мимо тя Царские струги... Горячая, густая, такая красная, такая простая, такая жаркая, жадная, жирная, живая, плывёт и наплывает, уходит в землю и снова волны воздымает, вот на морозе дымится, вот на жаре запеклась... вот льётся во грязь, и втоптали во грязь, и с грязью смешалася, с матерью-землёй, великая кровь, то день неизбывный твой... как быстро ты сохнешь-засыхаешь, красный цветок... я в крови моей лежу, одинок, лежу на поле битвы, на поле любви, разворачиваются предо мною свитки, кровушка, твои, красный пергамент, кожа красна, к пальцам, губам липнешь, пылкая, одна, жжёшь, огневая, больней огня, пунцовая, немая, вековая, омываеши сердце, душу храня... О, ты кровушка-кровь, тебе не надобно слов, ты красней брусники, рябины розовей, ты свежа и молода во старушьих телесах, птицей поёшь красную песню средь плачущих, диких людей, среди бедных зверей, средь Божьих рыбарей... сощурюся... и так тя зрю на морозе... странная ты... то крылом сиза голубя отсветишь... то в потоках твоих вспыхнут алые кресты... а ведь, кровь, тя в Чашу Грааля собрали, ты же Богова, Богова, Богова, Бо... ты, оставшися немой и слепой, Божией стала судьбой... распахнутся сизые крыла, и душа возлетит в небеса... кровь, ты драгая красная бирюза... закатом на западе горьком спеклась... человек - то твоя ипостась... лишь тебе, лишь тебе исполать... человеку, кровь, тебя не понять...
Ах, угрюма, темна... твоя темень зело красна... то холодна, то пламенна, инда война... то, преисподняя, черным-черна... то празднично ярка и чиста, алая гвоздика... кровь подле Креста... на колючей наледи... на резучем снегу... бормочу тебе молитву, да не смогаю, не могу... а ты течёшь по лбу и скулам, лик заливаеши мне... сгораю во красном твоём огне, как бы во красном сне...
Красный омуль, красный осётр... алый рыбацкий на бреге костёр; жабры живые топырятся в ужасе-боли, нож остёр...
Кровь, где твоя невинность? Где оправдание твоё?! Ты пятнаешь кольчугу! Расписуешь бельё! Ты жарка и порочна! Ты всех захлестнёшь - не по хорошу мил, а по милу хорош! О, ты безценна... тя собирать в блюдца, чаши, миски, бочонки... ты льёшься мощно, ты плачешь тонко... тонкой слезою... алой струёю... ты, моё сокровище, пребудь со мною... Не желаю, штобы ты старая стала, гнилая, штоб во грехе погрязла, потекла во Ад от весёлово Рая... А хоть я, Аввакум и грешен, да на первом суку, яко разбойник, не повешен, и лучше пущай буду я людям жертвой, и, кровушка, прольёшься ты щедро, без меры, лучче, выше ведь мука смертная, чем предати Солнце нашей старинной веры! Мученики Ангелы. Мученики невинны. Мученики в огне горят, бичам подставляют спины. Мученики светлы, а палачи окаянны. Кровь мучеников священна! Боль мучеников желанна... Кровушка страдальцев! Ты праведная, святая. Прорезаешь красным ножом черноту, втекаешь во преддверие Рая! То застываешь красным льдом. То алым кипятком возстаёшь-бьёшься. То скоморохом с малиновым бубном пляшешь, медведюшкой ревёшь, смеёшься!
Душная, страшная, кипучая, дикая, пропитаешь Пасхальны просвиры и душистое брашно, глядишь кривыми алыми ликами... Глядишь ликами ясными, красотою отмеченными, и частоколом - во храме жалкого тела - твои красные, дрожащие, тонкие свечи... По ним льётся пламя твоё, по алым ветвям, по густым красным хвощам... по дрожащим ногам-рукам... по перевитым жилам, по святым мощам, по страстным, гордым векам...
И што? Што ты-то мне скажешь-шепнёшь?! Я - твой вострый нож! Захочу - тебя отворю! Захочу - сам с тобою сгорю! Захочу - обниму тя и с тобою польюсь поперек январю... А у других народов кровь, она какова? Это тоже ты?.. это ты ли, што молчиши, дышишь едва? Чернокожие чернокнижники... бешаные мавры... угры-бунтари... тевтонские собаки... мангазейцы, што живут во снегах, во чертогах Зари... красные океаны бурлят, лодчонки по крови скользят... люди-люди, штоб вас другие люди убили, вы послушно встаёте в ряд... што Запад в крови, што Восток, всяк преступен, и всяк одинок... у всяково ручонки в крови... молись не молись, живи не живи... люби не люби, всё одно льётся кровь... так зачем же Ты, Христос Бог, на землю нисходил?! где же Твоя любовь?!
Где же наша кровь... где же наша любовь... только боль одна... слезами залит Молитвослов...
Ах ты, дикая ты, дивная ты моя... полит тобою, кровушка, окоём жнивья... окоём живья... окоём Бытия... нет, ты не жидкая, не жиденькая, нет... здорова ты, густа и свята, исходит от тебя великий красный свет... сочится от тебя в холод красный зной... прожжёшь дымные русла в коре ледяной... юным вином во старых жилах кипишь... кропишь влагой Великую Сушь... заливаешь грозой Великую Тишь... ах, медленная, ах, младая, дразнилка старика... огненная страда... рыбья тоска... ножевой закат Севера... таёжный покой... там, вдали, за красной твоея рекой... гладишь мя красной холодной дланью... взрываешь мя алой цыганской сканью... Запад и Север... Юг и Восток... ты, кровь... твой поток глубок... твой поток жесток... тугой твой клубок... ты лихая, кровушка, по землице твой путь одинок... Твой путь средь людей!.. благородных кровей... мужицких кровей... еловых ветвей... Царская кровь... поповская кровь... крестьянская кровь, твой труд тяжек, суров... Кровь Рюриков-князей... кровь не зырь-не глазей... кровь в пепел истлей... кровь во братину, братья, налей...
***
(Аввакум и Время. Разговор с Временем)
Время, не смейся! Я сей же час хочу говорить с тобой. Кто я такой? Я маленький человечишко, может статься, меня-то и на свете нет, а ты есть, время, только ты. Ты... зачем ты, время, существуешь? И зачем мы живём внутри тебя, время? Ты движешься, а всё, што движется, всё, што шевелится, дышит, живёт, помирает, движимо чем-то ищо. А чем, вопрошаю? Кто толкает зверя, штобы вылез он из норы? Кто толкает во спину мужика, штобы он взгромоздил на плечище косу да пошагал на жаркий сенокос? Бабу, штоб она пошла во хлев и подоила корову? Мы силимся вообразить тебя, время; и не можем. Што ты такое во времени, человече? Богатства там не ищи, и за наслаждением не рыскай. Зачем ты живёшь во времени, летишь в нём, яко птица, катаешься в нём по земле диким раненым зверем? Ты мыслишь, што во пространстве живеши, во просторе. Я тоже простор люблю. Я тож во просторе живу. Сей миг руки раскину - и застыну во Белом Поле моём, во просторе заснеженном, в виде Креста Господня. Я один, и мя множество; кровь течёт во мне, пошто она течёт? может, то ты течёшь во мне, время? Ты стремишься из прошедшево во грядущее; стрелою твоею выстреливает Бог, и Он попадает прямо в сердце. В сердце моём огонь горит; это время моё горит. Огонь горит и сгорает, и обращает всё сущее в пепел; пожрёт и мя, грешново. И я пеплом стану. Где вечность? Время, ты всё врёшь, што бывает вечность!
Время, зачем ты хранишь и сохраняешь? Я не хочу сохранения! Я не бирюлька во шкатулке! Я живой колокол гулкий! Я не хочу ни верха, ни низа! Я не хочу ни смерти, ни жизни. Я не хотел быть. Пошто мя родили на свет отец и мать? Есть у каждово живово существа приказ: войти в жизнь. И входим. А опосля живём, а жизнь из нас беззвучно утекает. Вылетает вон тепло. Всё равно што отворить печную заслонку. Внутри мя течёт время; оно умирает внутри мя каждую минуту и каждый краткий миг. Я разглядываю моё бедное время, так наблюдают дно сквозь прозрачную толщу чистой воды. Што есть мгновение? миг? малая частица твоя, время; ты испускаешь лучи, лучи златыми казнящими копьями ударяют мне в лоб, и мя осеняет мысль, и мя захватывают чювства, но я знаю, знаю, время моё, ты безповоротно, тебя не вернуть, ты како поверхность воды, брось в воду камень, и зачнут расходитися круги, но круги никогда не будут сбегаться обратно, а лишь разбегаться, камень утонет в реке, заляжет на дно, ево не отыщешь, ежели нырять, ежели искати, широко отворивши глаза, камень тот, не самоцветный, простой булыжник. Хоть день, хоть год напролёт ныряй, а не найдёшь ничевошеньки. Зачем нам идти обратно, когда можно идти вперёд? Боже! Боже! А ежели так охота возвернуться!
Время, што есть твой промежуток? Мгновение ли? Али несчётный, великий эон? Тьма тем тёмных времён, лишь для единово вдоха; штобы пройти время из конца в конец, нужна такая малость: всево лишь человеческая жизнь.
Што такое тысяща лет? Што есть безконечность? Никогда не узнаем. Не узнаю тово и я. Я ночью выхожу во двор; всюду искрится алмазный снег. Я задираю главу к небесам, уставляю очи во зенит, ветер рвёт мою браду седую, ударяет мя в лоб, отвешивает мне пощёчины. Я гляжу, запрокинув лице моё, горит, мерцает углями в печи звёздное небо, и предо мною катится великанским Колесом Вселенная, моя Вселенная. Она есть свет и тьма, в ней есть время и безвременье, я не могу остановить взором моим бег времён, мой взор суть стрела, пронзает просторы взгляд, два глаза суть две звезды, их видать далёко, с самово Млечново Пути; како я, Аввакум, зрю звёзды, тако и звёзды зрят мя. Я, Аввакум, вижу Млечный Путь, звёздные хоры, сияние небесново мафория, созвездия, цветы на небесных лугах, перекрестия ярких лучей; звёзды клубятся, вспыхивают, загораются, умирают, нарождаются вновь, а я, грешный Аввакум, я уж боле не рожусь никогда.
Я, такой, каков был здесь и ныне, уж не вернусь на мою землю. А зачем, скажите, являться сюда ищо раз? Разве вся драгоценность жизни не в том, што ты живёшь на земле только раз-разочек, и боле ты не явишься здесь никогда? Ежели ты излучаешь душою свет, ево узрят и чрез века, и чрез тысящи лет; ежели ты тёмен, яко непроглядная ночь, тебя никто никогда не увидит, и ты, бедняга, сам превратишься в ништо и никогда. Да што ж такое минута, час, год, век, вечность? Што такое вечный твой поток, время, вечное кружение, вечный круг, годовой круг, вековой ли, Вселенский? Круглое Звёздное Яйцо, а внутри Яйца весь наш Мiръ. Круговращение? Кругостремление? Кругопрощение? Круговерть? Кругосмерть?
Кругожизнь. Быстро катим; крепче держись.
Колесо, Колесо. Огромен ево бег. Катится по Звёздному Ковру Колесо бытия.
Небо - тоже Колесо; бег ево неутолим.
Мiра тяжкое Колесо раздавит тебя, переедет, родит, омоет кровью, увезёт в Иные Времена.
Жизнь одна.
Нет, не одна.
Здесь и теперь. Господи, я не знаю, што такое здесь и теперь. Может быть, здесь и теперь суть там и тогда. А мы просто веруем в то, што там и тогда стало здесь и теперь. Человек, то раскол между временами. Всяк человек собой раскалывает время. Он есть раскол, разрыв. Он живёт на разрыв. Есть вечная Вселенная, есть смертный человек; а может, всё наоборот: есть вечный человек, и есть Вселенная, што однажды умрёт. Нет войны, но мы все умрём. Мы не воины, но мы все умрём. Время есть Вселенная. Вселенная есть время. Бог есть время, и Вселенная есть Бог. Бог, слышишь мя? Движение небесных тел есть Ты. Ход звёзд вокруг единой Полярной Звезды Ты один устрояешь. Ты считаешь числа и говоришь слова, и воздвигаешь Ты небесные дворцы. А времени, Господи, может быть, и нету. Для времени всегда нужно начало и всегда нужен конец, а Вселенная, разве она началася однажды, разве она не пребывала всегда? Безконечный ход вещей. Безконечная смена радостей и страданий. Безконечность идёт, проходит, умирает и рождается вновь; ведь она безконечность. Круг возобновляет вращение; время повторяет себя. Колесо времени, то чистая вера; мы верим в то, што ничево не закончится никогда. Время, ты число али слово? Ежели слово, то любовь; а может, смерть, тово мы не знаем.
Господи, што такое движение? Вот я сделал шаг. Вот я подъял кулак. А может, мне то лишь кажется. А я остался недвижим; стою на месте. Егда я лягу во гроб, и мя положат в могилу и засыплют землёю, буду ли я заутра, после похорон, безсмертной душою глядети на звёзды, али то будет делати другой человек, живущий после мя? Время смеётся над нами. Время, не смейся! А ты всё равно смеёшься. Я не могу прервать твой смех. Ты просто часы, песочные часы, тоскливые, равнодушные, бьют по зрачкам стеклянным мутным блеском, и льётся внутри них серый песок, когда я ночь напролёт царапаю пером в моих жёлтых, инда берестяных, инда восковых, толстенных тетрадях. Я ставлю пред собою песочные часы, штобы они напомнили мне о жизни: льётся вода, струится песок, дышит человек. Он вдыхает и выдыхает, он бодрствует и почивает. Всё на земле есть круг. Наше дыхание тож идёт по кругу: вдох-выдох, выдох-вдох. Каждый день мы проживаем, не зная, како ево мы проживём. А может быть, мы севодня умрём. А может быть, мы завтра воскреснем! Мы раскрываем глаза наши навстречу дню, значит, мы глазами целуем время. Мы глазами проклинаем время, и зрачками нашими ищем то календарное древлее бревно, на коем дедами нашими выбиты глубокие жизни зарубки.
Так мы пытаемся поймати, изловить время. Звёзды движутся, а зарубки не шелохнутся. Ветер парит, летит, ярится, бешанствует, вино во бокал перевитой кровавою струёю льётся, в братину, во жбан трактирный, в Причастия потир, опускают в вино священный хлеб, Тело Господне, и пресуществляется хлеб земной во Святые Дары, и Святые те Дары во лжице золочёной подносит иерей ко дрожащим устам причастников, што исповедь, яко огонь, насквозь прошли. А зарубки, зарубки-то судьбы не двинутся; стоят на месте. Выходит так, время, ты стоишь на месте, а движемся только мы, у каждово из нас своё время, оно принадлежит лишь тебе и боле никому, то твой круг движения возле неугасимово Солнца Вселенной, твой гончарный круг судьбы. Исус Навин остановил во время жестокой битвы Солнце, он смог сие сделать лишь одним диким, в небеса пущенным криком! Навин послал крик в пространство, а Солнце остановилось во времени. Так Исус Навин поборолся со временем, и время ему подчинилось. Он победил время! Но только на миг. Время, не смейся! Ты смеёшься зело белозубо, ты смеёшься зело нагло над нами. А мы всё плачем и плачем, мы слишком крепко связываем тебя, время, нашим вдоль и поперёк исхоженным пространством; мы можем пройти из конца в конец хоть весь земной простор, но, время, тебя мы никогда насквозь не пройдём, слабы наши ноги для таково похода, и не возьмём мы в тот поход Ангелов в подмогу, и не возьмём мы в тот последний поход друзей наших и братьев, потому как пространство, куда мы идём, есть пространство смерти и есть время смерти. Круговорот! Круговращенье! Кругопожар! Кругомолитва! Нас утешают: вот совершит земля круг... Закрой глаза, а потом открой! Ты же вернёшься! Ты сам есть мера времени. Ты есть мера твоей жизни. Постой, Господи, повремени, тише, молчи, я понял: мера времени - жизнь.
Я согласен быть теми зарубками на брёвнышке дедовом. Я согласен быть птицей и летать во безумном окруженьи пуль и огней; согласен быть песком, быть льющейся водой; согласен быть маятником, стрелками часов, согласен быть звёздами в ночи, што круг свой совершают возле крепко вбитой в небосвод Звезды Полярной, алмазной. Время, прилив и отлив, медузы морские, мёртвые, оживают на берегу, когда к ним прихлынет вода; пчёлы не летят ко цветам, ибо цветы отдают пчёлам нектар лишь в назначенное Богом время дня. Што есть жар? Што есть холод? Они есть время, ибо они граница жизни. Коли тебя поместить в огонь, ты сгоришь, жить не сумеешь; ежели тебя бросить во снег, ты замёрзнешь и обратишься в лёд; ты не можешь выжить ни во льду, ни в пламени; границы жизни твоей очерчены крепко и точно. Ты должен жить здесь и теперь, где ты жити можешь. Хрупок человек, слаб! Я всегда считал, што я силён, аки бык, медведь и волк, троица зверья, могучая, но пред мощью Господа я прозрачен и жалок. Не знаю, сколь бы я прожил, ежели бы не на костёр мне заутра. Прожил бы я осьмьдесять годов, сто годов, двести, а Бог весть; Мафусаил вон справил девять веков, да и был таков.
Старец Мафусаил! Да и все пророки, в небеса восхищенные! Кто определил им время жизни их? Ты, Господь? Как же Ты возстанавливал их ослабелые члены, како зажигал их холодную старую кровь? Человек и зверь, все равно склоняют выю под времени ярмо. Сочти время нашей жизни, Господь! Смеёшься над нами: экие безпомощные мы котята, не можем и повторити Тебя во безсмертии Твоём! Во часах звенят пружины и шестерёнки; то их сознание, стальное разумение; а наше, людское сознание живо и кроваво, не железно, не скрежещет внутрях волшебново ящика. Мысль - вино, пьянящая брага. Слышу невнятный шум; вижу огни; словно бы дикие чюдовища движутся строем и несут пред собою безумные факелы. Како я могу зрети произошедшее в далёком времени? И увидеть, чево не видел никогда? Я вижу то во сне. Сон, моё зерцало; я в тебе, бредовом, всякую ночь отражаюся; и я отражаю сном тебя, время. Время, ты живёшь во покое. Ты спокойно и равнодушно. Я безпокойный! Я рвусь, я мечусь. Потом застываю. Я твоё зерцало. Я падаю, разбиваюсь, а Бог соединяет мои осколки воедино, и я снова могу отразить то, чево отражать нельзя.
Созерцайте мя, людие! Я и человек и зверь, я и память и забвение, я вижу, како я вышел из дому, путник, како пошёл вдаль и вперёд, с котомою за плечьми; тот путник бредёт, а за ним бежит жёнка, и детишки малые еле поспевают. Я иду и иду, я молюсь и молюсь, я знаю, што умру, но всё равно иду и живу; я иду по пространству, прохожу ево насквозь, а время живёт во мне глубко, тайно и скорбно, и, возможно, я лишь воображаю моё настоящее, оно мне лишь кажется, навроде сна. Мя бьют - мне мнится, што бьют. Мя вздёргивают на висельцу, мя разрывают надвое - мне кажется, што убивают. Я желал бы не помнить ничево. Я хотел бы стать рыбой, лягушкой, воробьём, гибкой змеёй, штобы не знати, как знает человек; но, может быть, рыба, птица, змея, червь, воробей, павлин, грозный волк, страшный лев всё прекрасно знают, што будет с ними. Они знают сие кровью; они знают сие всею жизнью. Мир богат и щедро населён живностию, а я один. Мне тоскливо, мне худо во одиночестве моём; как же мне тяжко одному! Вот завёл я во юных летах жену, штобы не умереть с тоски, продолжить, как положено, род; я заимел жену, штобы оживить память, знать: то уж было под Луною, а то, жди, ищо только явится. А я пока тут, вот здесь, нынче, обнимаю жёнку, мою бедняжечку, плачу по прошлому. И тоскую по будущему. Я пока ищо живой, я слишком живой, ибо я помню. Время, не смейся! Ты - память.
Ты память, а я безпамятный. Ты прошлое, а я смерть прошлово. Ты будущее, а я младенец будущево. Усилия памяти моей обрываются. Силюсь воспомянуть то, чево не случалось со мною никогда. Мой народ на наше время, как на гору, взбирается. Он пьёт из будущево кровь, штобы жить настоящим. А моя жизнь што? Причюда, видение смутное. Человече, ты лёгкая листьев дрожь, соки, што ходят во древе под корою по весне. Время, владыка памяти. Тихо прянешь, хитро; неслышно. Широко раскрываю глаза. Жена спит рядом. Дети спят тихо. Иной раз младший воскрикнет во сне. Дети не знают, што еси такое ты, время. Разум их спит-почивает. Не ведают, зачем они здесь и куда уйдут. Дети есть след мой в Мiре? Нет! Никакой не след. Они - не я. Я не могу назвать их собой, хотя и отчество моё носят они. Я сам по себе. Один. Они сами по себе.
Время, я желал бы, штобы ты струилось непрерывно. Но прерываешься ты, яко рвётся мысль. Ты умираешь, подобно чювствам. Скоростью ты обладаешь; вот скачет конь, вот трясётся на ухабах телега, вот косят рожь косцы, и возлетают сребряными молниями их вострые косы, трава полегает под лезвиями, и серп жнёт рожь, и звёзды восходят в ночи над летней жаркой землёю, и выпадает поутру роса; пора сбора урожая, скрипит года Колесо, годовое счастье, годовой пот, святость праздников и буден, тебя, время, измеряем нашим трудом, и мы не помышляем о тебе, просто живём внутри тебя, и ты прибываешь и убываешь в жилах наших; я догадался, время, ты еси наша кровь.
Нет! Ты огонь. Возжигаеши нас, штобы мы возгоралися живыми свечами и сгорали во имя Божие во незримом храме твоём. Мы всево лишь огненные вспышки. Мы всево лишь свечи, при свете коих надлежит молитися, но молитву возносить при нашем свете будут другие, будущие люди. Я не знаю имён их, не вижу во тьме лиц их; мы, свечи, погаснем, а свет наш останется, повиснет огненным облаком под куполом во плачущем храме.
Глад... мор... землетряс... Кто опишет грядущие страсти? Хвороба косит людей, яко траву. Время, ты вдыхаешь жизнь, а смерть выдыхаешь. Сколь времени проходит между смертью и смертью, между родами и родами? Вот я робёнок, и в салазках качуся с крутой горы. Вот я близ бабкиной прялки. Жужжит веретено. Дверь печи отверста, и мой батюшка Пётр кладёт в печь дрова. Пламя рвётся вон из печи. Вот мя пытают, вот мя бьют. Тово помнить не надо! Но помню, како мя любили; сие врачует мои раны. Время, может, ты еси Число? Тебя надлежит измерить, изследить, взвесить, сосчитать, дать тебе имя, напечатлеть на гордом лбу твоем корявую цифру: вот сколь тебе лет! Ты свободно, время. И я - свободен. От тебя! Я сам себе хозяин. И Бог один надо мною господин. Ево святая воля. Люблю родных моих. Землю мою. Ея топчу. Она неподвластна тебе, время. Неподвластна, слышишь!
Не расколешь, время, землю мою родную! Нет!
И народ мой надвое не расколешь; народ, он един, яко ты, всевластное.
И, может, время моё, народ и есть подлинный властелин твой; Царь твой.
Да, народ есть великий Царь времени; как я ране не догадался.
В домах ли со крышами и стенами, во срубах ли мы живём? Истинно, живём мы в открытых небесах. Царь Космос владыка наш, царицы-звёзды княгини наши. Древлюю грецкую сказку упомню. Ползёт черепаха, за нею бежит герой Троянский Ахиллес. Черепаха вперёд уползёт, Ахиллес на шажочек приблизится ко твари в костяной кольчужке. Герой вперёд устремляется, а черепаха успела уж уползти! И так состязаются они, бедные; и герой никогда не догонит черепаху. Тако же и мы со временем. Мы бежим, а оно, с виду недвижней черепахи, всё резво ползёт вперёд, и не догонишь. Тёмную колючую ель, человече, во Рожество сребряною позёмкою корми! Ко стопам пророка поверзись да молитву ему горячую вознеси! Полночь, и незримыя звёздочки молочною пылью покрывают морозные смоляные небеса. Мы, людие, всево лишь игрушки на праздничной зимней ели. Мы украшения, наряды, самоцветы на шелках твоих, время. Не можем мы тебя измерить и взвесить, яко у Валтасара на пире. Огненные твои письмена на стене: МЕНЕ, ТЕКЕЛЪ, ФАРЕСЪ. Разве, время, ты наши горькие ночи-дни и наши грешные мысли? Мы вдыхаем тебя. Мы отвергаем тебя. Мы плачем над тобою и обнимаем тебя. А вот то, о чём помышляем, ты не видишь, не слышишь. Мы тебе не нужны.
Радуга обнимает летний окоём после грозы; твой знак, время. Показало бы ты нам, время, хоть раз, как является на свет звезда! Как робёнок из бабы родится, то я видел; звёзды сияли всегда, сколь человек землю топчет. Звёзды в небесех горят, дрожат в ночи, и несть им числа. Время, ты ход звёзд! Праотцы наши в волчьих шкурах стояли в ночи, главы задирали, Звёздное Колесо созерцали, ход времени наблюдали слёзным смертным оком. Зрели праотцы тебя, Царь Космос великий! Время, есть ли у тя пределы? Есть ли граница, за коей кончаешься ты? Могу ли я воскликнуть: нет времени! али не смогу так сказати никогда? Из причины родится явление. За ударом меча из раны кровь вытекает. А вдруг прежде меча прольётся кровь? Вдруг прежде сева поспеет урожай? Поперёд дождя и жара, прежде снега каковые забытые ветры землю объемлют? Замрёт круговращенье времён: счастие то или горе? Што с нами станется через тысящу лет? Время, разрушу твой чертог! Не видишь, я умираю в нём от тоски!
Разорение, боль, времена смерти; вкушаем их, како с полынью пирог. Дом есть Мiръ, мы в нём не сироты. Да холоден наш дом. Покрыто внутри нево всё инея седой пеленою. Дрожим и трясёмся, от голода плачем. Страшно, когда тебя проклинают! Но ищо страшнее проклинать самому. Больно, когда тебя повоюют! Но ищо больнее воевать самому. Мы смеёмся во весь рот, яко скоморохи площадные, а ты, время, слышишь, не смейся! Хочу изъяти тебя из нашей жизни, да не поддаёшься ты изгнанию. Ты же пребудешь в конце, како пребыло в начале. Разве ты настоящее? Может, ты вымысел, разломанная младенческая цацка, глиняная свистулька? Пытаешься нас обмануть! Шепчешь нам в уши: вечен человек!.. а назавтра нас нет, и там, где стояли мы и молились, дышит пустота. Все, што будет, уже было, правду глаголет Екклезиаст! Мы с тобою извечные враги, время! И мы вечные братья! Не подавай мне руки, время. Не надобно. Мы стоим друг пред другом и глядимся друг в друга, яко в зерцало; мы внутри одново яйца. Мы ищо не родились. Мы, ты и я, лишь заутра из огня родимся.
***
(Твоею молитвой)
я ждал Тебя когда Ты придёшь молился я пред образами Твоими возьми мя в руки я Твой потир Твой нож Твой пояс где вышито Твое Пресвятое имя на Тя уповаю да не постыжуся вовек средь Мiра одна моя Тебе слава среди войны Твой солдат имярек паду пред Тобой на колена всею державой Ты девочка ясная Ты дитя Ты Матерь Бога моево Ты матерь воли я шёл по земле Твоё имя твердя умирал с Твоим именем не чуя боли а Ты малюткою подходишь к моему костру к огню военному после битвы и я на Тебя крещусь знаю опять умру а после воскресну Твоею молитвой
***
(Аввакум и малютка Богородица у костра в Сибири)
Я вышел ночью на снег; звёзды, инда свечи во громадном, немыслимом паникадиле, горели над моею головой. Решил я во снежной ночи разжечь костёр. Удалося то мне: собрал дровишки, ветки сохлые, хворост долго разжигал, дрожь на морозе объяла мя. Кремень впивался в голые пальцы, огниво дрожало в руках. Мёрзли ручонки-то. Надел голицы, снова сдёрнул, кинул на снег; вот наконец заполыхал огонь. Огонь, я стал глядети на нево, глядел-глядел, таращился, и внезаапу из огня ко мне вышла девочка.
Девочка, босая, в лёгком платьишке, в тонкой холстине. Я стал стаскивати с себя тулуп, штобы принакрыть ея дрожащие плечики. А сам себе думаю: брежу я, старик Аввакум! то ли браги бродячей, случайной, в мимохожей корчме, улизнувши от тюремщиков, грешно упился, то ли возлежу в ледяном застенке да сплю, умученный, без просыпу! А мне только снится двор, и синий снег, и костёр, и хочу вымолвить слово, а девчушка сия малая остановила мя мановением тоненькой ручонки. И так возговорила: не старайся, отче, не заботься, Аввакуме, мне не холодно! Мне земля твоя под ногами горяча: снежная, безбрежная! А мне и так жарко от костра сердца моево! Как тебя звать-то, дитя, пробормотал я, я сам-то уж сердцем знал, чуял, што она мне ответит. Глубоко воздохнула девочка да так речет: Мария звать мя, отец мой Иоаким, мать Анна. Тут все волоски на телесах моих и на главе моей бедной восстали дыбом. Неужто Богородица предо мной? и в какую такую небесную награду я ныне созерцаю Ея вечное девство и вечное детство?
Зимняя ночь, сибирская ночь, и посреди Сибири лютой стоит босая девочка Мария на снегу. Платьишко Ея холщовое развевает ночной морозный ветр, ножки босые на морозе краснеют, поджимает Она их под себя, тянет руки к костру, головушку наклонила набок, ровно зимняя птица, на мя пристально глядит. А ты вот, отче Аввакуме, што молчишь? спроси Мя, отвечу тебе. Али онемел твой язык? сердцем тогда спроси, Я услышу. Я закрыл глаза, и предо мною замелькали древлие свитки, пергамены, ломкие бумаги, соломенные истлелые папирусы, и вдоль да поперёк испещрили их диковинные, тайные письмена. Сколь Евангелий начертано было на телячьих кожах, на желтеющих от старости тканях, то неспешно, то второпях, смертной человеческой рукой! сколь буквиц возсияло о Господе Боге нашем, о Рожестве Ево на свет! О смерти Ево в муках на Кресте! О Воскресении Ево, да о Матушке Ево Богородице кто нам сполна, любовно поведает? много, много наречий земных знают умные люди, мудрецы большие; Святое Евангелие звучало и на сирийском, и на эфиопском, и на грецком, и на языке потомков Урарту, и на иверийском, и на латынском, и на всех языках всех земель, где сходно с нами говорят; во Царстве Болгарском, в Королевстве Чешском, в Речи Посполитой, в нежной Малороссии, што песнями дивными славится, всюду чтут Евангелие и возглашают ево Слово во храмах Божиих. Да храмы, вот горе-беда, передралися меж собою! Кто католик, кто григорианец, кто двуперстием крестится, кто щепотью, а кто и всею ладонью; вражда, вражда! Кирилл, Мефодий, восстаньте из гробов ваших, штобы нас всех в лоне Единово Логоса примирити!
Стоял я на снегу пред девочкой чюдесной, глаз с Нея не сводил. Ну, расскажи, Мария, мне про отца Твоево и Матерь Твою! Каково бытовали они, родители Твои святые, как родили Тя, како лелеяли, как вскормили, вспоили и возрастили? А сам страшно, тёмно молчу про потаённое; ведь до Благовещения сколь ищо веков должно пройти! Да назад пройти-то али вперёд?! Дрожу дрожмя. Улыбнулась святая девочка, переступила на снегу нагими ножонками. И так возговорила: Иоаким звали батюшку Моево, был богат он, драгоценные Богу дары приносил, да и всё повторял: пускай прибудет от богатства моево радости всему нашему народу, веруйте и молитеся! А мя за добрые деяния Господь всегда вознаградит! И так приносил он дары Господу во храме нашем, и раздавал богатство своё людям. И за то люди, отче Аввакуме, знаешь, сильно любили ево и почитали. И вот однажды нашёлся злой человек, обидел он отца Моево, сказав ему: уйди и не приноси боле дары Богу во храме святом, ибо ты не подарил потомства государству нашему! Обняла скорбь отца Моево Иоакима; не пошёл он ночью к супруге своей, матери будущей Моей, а взял да ушёл в пустыню, сердитый, разбил там шатёр, ночевал в нём, глядел на звёзды, утишал созерцанием дивных многозвёздных небес печаль свою, молился и постился.
А мать Моя в те поры плакала, горько рыдала. Всё твердила: нет детишек у мя, нету, и сокрушаюся я, ибо старуха я и скоро помру! И муж мой старик, и никово не родили мы с ним во всю жизнь нашу долгую на свет Божий! Нету наследников у нас, продолжателей рода нашево! А тут служанка подошла, тихо вопросила: доколе, госпожа, будешь ты терзати слезами бедную душу твою? Нельзя так долго плакать! возрадуйся! И сняла мать Моя тряпицы будние, и украсила расшитой парчовою повязкой свою седую голову, и надела одежды брачные, нарядные, и пошла в сад, вертоград; гуляла там среди дерев, дышала ароматами цветов, колена преклонила и начала молиться: Господи! призри на мя, как призрел ты на престарелую Сару и дал ей младенца! И подняла мать Моя лице своё, и увидела на лавровом древе гнездо воробья; и тут стала опять причитать: о, горе мне, горе, зачем породила мя мать моя на свет! кому же я, бесплодная, нужна! не подобна я птицам небесным, вот у них птенцы во гнезде пищат! Все твари безсловесные дают, Господи, потомство под крылом Твоим! Птицы в небе, звери во лесах, рыбы в водах, раки и крабы морские, миноги и осетры, караси и восьминоги, и индрик-звери, и китоврасы, все живут, все плывут, все вдаль улетают, и все-все-все, до единово, рождают себе подобных... Слёзы лились по скорбному лику матери Моея Анны, и тут Ангел предстал пред нею и так молвил: не плачь, милая Анна, зачатие ждёт тебя! Родишь дочь, и о ней будут говорить по всей земле и в мiрахъ иных! И мать Моя воскликнула: жив Господь мой! И ежели рожу я робёнка, отдам ево в дар Господу моему!
И возвернулся отец Мой Иоаким из пустыни домой.
И подошёл отец Мой к жене своей, матери Моей Анне, и обнял ея крепко, и шепнул ей на ухо: зачнёшь, жена моя, и родишь!
И принёс новые дары Иоаким во храм Господень, и вошёл он к жене своей Анне и был с ней.
Через положенный срок явилась Я на свет. Мать родила Мя и вопросила, ково родила. А повивальная бабка прижала палец к губам и молвила: дочь у тебя. Подала повитуха матери моей Мя, и прижала мать моя Мя ко груди, и шепнула: Мария, таково имя Твоё. Отче Аввакуме! Холодно тут, в вашей снежной земле. Заверни Мя в шубу твою, на руки возьми, Я ведь ищо малая. Я подхватил Ея с колючево снега, запахнул в полу тулупа, шагнул поближе к костру, сел у огня и держал Ея на коленях, во тулуп завёрнутую, у себя за пазухой, яко птичку крошечную, а Она смеялась и бормотала: щекотно, и колется, странная шерсть тут у вас овечья, наши овцы в пустые иные, тонкорунные, нежная, яко шёлк дамасский, шерсть у них. Я шептал над Ея головёнкой: Заступница!.. во тончайшие шелка, во теплейшие меха, дай срок, укутаю Тя! Како же Ты росла там, в жаркой стране Твоей? Как все, шептала Она весело, как все! Так и стала расти-возрастати, да ходить научилась рано. Помню, исполнился Мне год, мать спустила Мя с рук и сказала: иди! И Я пошла по каменным плитам, и возвернулася к ней. А отец Мой Иоаким устроил большой пир и созвал мудрецов и старейшин; и они благословили Мя, восклицая: Бог отцов наших, благослови чудесное дитя! Мать подошла. Взяла Мя из рук отца. Унесла с глаз людских, вошла в опочивальню и там грудью кормила Мя. Это был Мой первый пир. А ты угостишь Мя вкусным яством, отче Аввакуме? Абрикосом, али гроздью винограда? Я так люблю виноград! Я глубоко и тяжело вздохнул: не растёт в Сибири виноград.
Я могу, Мария, угостить Тя только куском жареной курицы, курочка есть у мя, несушка, не раз от голодной смерти она нас во дороге да во тюрьме спасала, яичко снесёт, мы и живы, да ничево мне для Тя не жаль, Пречистая, во имя Твоё и славу Твою, Царица Небесная, отрублю я голову птичью да ея ощиплю да зажарю! Могу угостить горбушкой ржаного хлеба, чистой ключевой водицы жбан могу налить, изопьёшь, а то принесут завтра ищо молочка свежево от сибирской рыжей коровушки, вот я Тебе молочка-то и поднесу... согласна до утра подождать? какой тут виноград!.. Ты же видишь, могучие снега вокруг! Девочка вздохнула: да, богато снега тут, земля твоя называется Сиберия, Я знаю. Ну, спроси Мя ищо о чём-нибудь, Я всё-всё тебе расскажу. Я же всё помню. С самых ранних дней Моих.
Я дрожал, крепче запахивал девочку в тулуп, всё ближе придвигался к огню; языки огненные лизали нас. Я боялся, што тулуп мой возгорится. Звёзды пылали ярко над нашими головами; они тоже слушали, как малютка Богородица рассказывает мне о жизни Своей.
Милая девочка... голос мой дрожал и срывался... я знаю, што, когда Тебе исполнилось три года, тебя повели во храм, ко Господу Твоему. Помнишь ли Ты тот святой поход? И како Ты по крутым ступеням в обитель Бога поднималась? Смех Ея зазвенел звонким колокольцем. Помню, ищо как помню! Рек отец мой Иоаким: служанки наши, непорочные девицы! берите светильники с жиром и стойте со пламенем в руках, пока дитя наше шествует во храм! И так стояли служанки, и пылало пламя у них в горстях. Иоаким и Анна нарядились ярче Солнца ясново, облачили Мя в ярко-алое шёлковое платье и повели во храм. Я подошла близко к лестнице, што вела наверх; высокие ступени, трудно шагать. А Мя Ангел на крыльях перенёс. Лехко подхватил и вверх, вверх нёс Мя на руках, вперёд и вверх; Я не чуяла тела Моево, а чуяла Себя лёхкою, лехче птицы. Вышел священник, погладил Мя по волосам. Положил руку мне на лоб и молвил: девочка! возвеличим имя Твоё во всех родах, и будешь всему народу избавление, исцеление и утешение! За руку подвёл Мя святой отец к жертвеннику. Ярко горел огонь, вот как у нас нынче на снегу горит костёр. Мне стало тепло. Потом жарко; потом светло. Я закрыла глаза, и будьто сотни голубей стали порхать округ Мя; тогда я вскочила на ноги, и стала прыгать на месте от радости, и слышала, как внизу кричит народ: славься, славься, Мария, дочь Иоакима и Анны!
Она замолчала. Я тоже молчал. Я представил себе девочку, што ходит по пустому солнечному храму, а потом машет руками и невесомо летает внутри храма, яко голубка, и садится на окошко, што под самым куполом. А в окно влетает Ангел и протягивает девочке амвросию небесную. А я? Што могу я Ей предложить? Только хлеб земной, хлеб грубово помола, ржаной; только молоко от сибирской коровушки, ох, бравое, сладкое.
Я шепнул ей в тёплое ушко: Мария, благословенная, хочешь молочка? Совсем скоро ево бабы сердобольные ко мне принесут; может быть, чрез два часа, может, чрез три, когда ночные светила совершат по небу круги и укатятся за окоём. Красная звезда Марс, алая звезда Антарес исчезнут во тьме, и охотник Орион уйдёт ловить зверей на ту сторону жизни, и не узрим мы боле сверкающий меч, што висит у нево на поясе. Час. Два. Три. Видишь, како мы измеряем время. Но для Тебя, Богородица, счастие моё, времени нет. Дождись молочка! Ведь когда ищо Ты появишься в Сибири!
Я весь дрожал, я понимал, мне снится сон, понимал, Ангел коснулся чела моево крылом, штобы я тот благословенный сон въявь увидал... но слишком настоящим было Ея детское тёплое тело, Ея нежное горячее ушко, што высовывалось из-под русых тонких волос, Ея тонкие ручоночки, што медленно перебирали овечью шерсть моево старово тулупа, будьто хотели заново спрясть. О чём мне, грешному, было спрашивать Матерь Бога моево? сместились времена, я узрел святую девочку, я обнимал взором лице Ея и ласкал благоговейною душою неизреченный свет Ея; грел Ея теплом тулупа и огнём костра, Она была моей малой доченькой, и я, како отец, благословлял Ея; Она шептала мне: отченька, когда вострубит труба Господня и все люди услышат приговор последний, тогда я слечу к ним белой голубкой, а я шептал Ей в ответ: пройдут годы, ты потом полюбишь прясть, улыбаюсь, шепчу: видишь, какая густая шерсть тулупа моево? из шерсти овечьей можно связать прекрасный хитон, соткать кафтан, тёплую понёву, сваляти шапку, и не будут страшны никакие морозы. Я знаю всё, што будет с Тобой; рассказать Тебе? Она тихо засмеялась: зачем рассказывать Мне это! Я всё тебе сама расскажу, Я прекрасно знаю, што будет потом!
Прижал я холодные пальцы ко рту. Ты знаешь о том, што Сына родишь, Он вырастет, а люди казнят Ево, Ты и это знаешь?
Знаю!
Она смотрела радостно и спокойно, в глазах Ея стояла влага, то ли слёзы радости, то ли слёзы ужаса; вот потекли по щекам, потекли за ворот Ея холщовово платьишка и растаяли в густой овечьей шерсти моево старово тулупа. Я знаю всё. И ты знаешь, што я сие знаю. Гляди, как костёр красно горит! Гляди, какая чистота и тишина кругом! Какой прекрасный твой снег, он пылает самоцветами у нас под ногами, и он густо, инда млеко льётся, валит с небес, он падает так, как падают звёзды, ево не остановить, всё тако устроил Господь. Разве мы можем пойти против Нево? мы должны быть согласны с Ним во всём; Он устроил так, што есть снег, Он сделал так, што есть детство, юность, зрелость, казнь, смерть; самое главное на земле, это роды и смерть, рождение и уход, Божья Матерь о каждом человеке, на земле живущем, знает всё, как ежели бы это был Ея робёнок; ты Мой робёнок, отче Аввакуме! И тут Она коснулась нежными тонкими пальчиками моей заросшей брадою щеки и горько прошептала мне: знаю, отче Аввакуме, как ты умрёшь. Вот смотри в костёр; ты умрёшь от огня. Огонь, то твоя кровь; огонь, то твоя судьба. Не отворачивай лице своё от огня, как Сын Мой Исус не отвернул лице Своё от Креста. Крест был назначен Ему. Я малой девочкой знала: рожу Сыночка, а Ево распнут на Кресте. Зачем люди жестоки друг к другу? Злоба живёт в Мiре Божием; жестокость, злоба, ненависть, месть зачем-то Мiру нужны; должно, затем, штобы возлюблены были нами любовь, прощение, радость, ласка, чистота. Как научиться прощать? Как научиться любить? Научиться тому невозможно. Ты знаешь, люди рождаются с любовью в сердце; вот Я родилась с любовью, а ты с чем в сердце родился? с огнём? Слушай, што тебе шепчет огонь!
И огонь шептал, и я слушал: я огонь, я назначен вернуться в огонь, я должен сгорети в огне, я должен возлюбить огонь. Огонь мой Крест, мой робёнок огонь, мой отец огонь, мой Господь огонь. Я повторял себе сие как заклинание; я свыкался с таким приговором, ведь мне ево произнесла сама Малютка Богородица; я ищо крепче прижал Ея к себе. Милая, прошептал я Ей, родимая, не замёрзла ли Ты, дитя моё? Давай отнесу Тя в избу да напою кипятком горячим, да съешь холодный блин, што с вечера в миске глиняной лежит, жена моя блины пекла изо ржаной муки! Весело глядела девочка, и я глядел глубоко в Ея глаза, яко во два ледяных озера. Да нет, молвила она тихо, нет-нет, Я не хочу есть. Я хочу только шептать. Я хочу только вздыхать, глядеть на огонь, хочу согреться, но, ты знаешь, Мне не холодно, звёзды ведь так ярко горят, от них идёт тепло, оно пронзает земли, моря и века. Я скоро уйду, Я уйду вдаль по снегу, давай Я напоследок тебе песню спою, песня, это лучче, чем молоко от рыжей коровушки, она сама льётся как молоко, она очень сладкая и белая-белая, как зима, ты знаешь, Я очень люблю петь, когда родится мой Младенчик, Я буду всё время петь Ему песни. Пусть Он растёт под музыку Мою! А ищо Я буду кормить Ево грудью; так весело, когда робёночек твой прижимается ко груди. А ищо Я буду играть с Ним во всякие игры и мастерить Ему разные игрушки, мы будем вешати их на зимнее древо, на кедр ливанский, ароматный, тёмно-зелёный, а верхушку кедра украшать золотою короной; тот кедр будет наш Царь Космос, и мы будем водить округ нево хороводы, петь гимны и славословия. Отче Аввакуме, што ты умолк? Неправду разве Я говорю?
По моему лицу текли слёзы, я впивал каждое слово Малютки Богородицы, я знал, Она боле не придёт никогда, и я благословлял тебя, безжалостное время, за то, што ты подарило мне Ея.
Малютка Богородица, Тебя нынче ввели во храм Смерти и Жизни. Зачем ты в Сибири? Зачем я с Тобой? Зачем костёр во снежном дворе, небо во сверкающем серебре? Дрожу немою солёной губой, ничево не сказать, ничево не понять, лишь нежно плакать, лишь любить и страдать.
***
(я и Настоящее. Ужас нынешнего Раскола)
Мы хотим вернуться к тому, что было. В то, что было. В старинный уклад. В крепость традиции и обряда. Мы точно, точнёхонько хотим повторить веру отцов.
Но мы забываем о том, что мы - всецело новые. Дети новые на свет народились. И не кости-мясо у народа новые: новый сам дух, и не обязательно, что дух этот - благость, счастье и верный путь. Может, мы идём не туда! А куда? Куда?!
Если бы знать...
Раскалывается Земля. С ног на голову встаёт бедная маленькая планета. Страны изолгались, земли заврались. Мы хотим старины - а получаем свежую опасность. Мы желаем мечты - а на деле выходит мрачная жестокость. Что сбудется? Что не сбудется? Мы теперь понимаем: на земле ничего от нас не зависит. Человечество стремительно бежит к обрыву, земля шатается под ногами, вулкан гудит и плюётся огнём; мы орём, и друг друга не слышим; мы лезем всё выше; мы вот-вот в пропасть сорвёмся, и лучшие из нас понимают - раздваивается Мiръ, надрывается в крике, мелькают людские, звериные лики, летят в небесах смерды, владыки... ты только родился на свет, а тебя уж мечом разрубили! А ты Бога своего хотел зреть во славе и силе!
Ты властвуешь? Вот тебе: ты теперь раб! Ты богат?! Гляди: ты нищ, жалок и слаб! Ты внутри Раскола - всего лишь Иов, при дороге жалобно тянешь выю. Руки нагие! Ноги нагие! Харя нагая! Мы лишились любви. Мы утратой богаты. Мы расколоты приговором небес, последней расплатой. Мы всё проели-пропили. Мы всё потеряли. А всё мечтаем: в конце ли... в начале... Конец и начало едины. Расколоть их! Они - непобедимы?! Нам нужна на вечность опора. А вечности нет. Есть лишь трубный глас: уже при дверях... скоро... скоро...
Разделение: на людей и нелюдей. Расслоение: на тех, кто вверху, и тех, кто внизу. На живущих кратко и живущих долго, может быть, вечно. На тех, кому ты на подносе принесёшь изысканные яства - и на тех, кому швырнёшь обглоданную кость. Расчлени человечество на царства разных богов! И увидишь, что будет. Война одного бога против другого. Только руками людей. Для своего бога человек чужой крови никогда не пожалеет.
Раздели единую землю на сусеки: в этом сусеке - драгоценные металлы, в том - хлеб, манго, капуста, дойные коровы, а вон в том - дикие снега и льды, далеко ли тут до беды. Отдай мне сусек! Я никогда не ел манго. Я никогда не пил такого вкусного, сладкого молока. Оно - моё! Твои коровы - мои!
Нет! Не дам! Они - мои!
Нет, мои! Я их к себе в стойло уведу! Пусть мычат! Послушаешь издали! Такая теперь у нас перекличка! Через Раскол! Через войну!
Война! Война!
Чтобы ты на меня первым не напал, я на тебя нападу - первым!
Так я землю свою - от тебя - защищу!
Мы стараемся друг друга обогнать. Если раньше - плечом к плечу, если прежде - на площадь вместе, и вместе в бой, и одной живы судьбой, то теперь - кто сильнее, кто наглее, кто быстрей кого победит! Кто у кого быстрей кусок, мысль, знания, тайну из-под носа украдёт, сам к себе живенько приспособит да выдаст за своё: глядите, люди, какая круча, какая высоченная гора, я первым влез, мне - медаль, меня уважьте, да туда, куда я взобрался, не лезьте, сюда - нельзя! Это, вот это - только моё!
Я. Мне. Моё. Мы спятили на присвоении.
Бери-отдай! Круча-низина! Можно-нельзя!
Мы сами изобрели себе кучу запретов. Высовываем друг другу языки, нахально дразня. Глумимся над святым. Искажаем единственное. Оплёвываем драгоценное.
Мы раскололись на карателей и казнимых.
Навек - раскололись.
В толпе бабы плачут в голос.
А толку что плакать? Все, кто врёт, так врать и будут. Среди люда и блуда не случится великого чуда.
А ведь ты мой народ! Ты моё счастье! Как же ты раскололся, любимый! Или это раскололи тебя? Кто? Покажи мне. Укажи! Я убью его!
Вот оно! Последний приказ - убить.
Увидишь врага - убей! Увидишь обман - коли! Хоть поперёк земли! Вблизи и вдали!
Мы раскололись. На врачей и палачей. На лютых катов и узников заклятых. А впрочем, мы такими были всегда. Вот те, кто правит. Вот жалкие слуги. Провинятся - их не берут на поруки. В тюрьму - на года. На века. Жизнь мала. А смерть велика. Хозяева и работники; таков жизни закон. Против него не попрёшь. Едва вышел ты из пелён - либо ты Царь, либо холоп. Либо в усыпальнице Царской почиешь, либо сколотят из горбылей тебе жалкий гроб. Каков ты на земле жил, означит лишь смерть: перечить ей не посметь. Либо завернут в богатую плащаницу, либо из грязной лужи напиться. Третьего не дано. В небеса захлопнут окно.
Мы раскололись на презирающих и презренных. На волну и пену. На изменяемых и неизменных. На чистых и растленных. На вечных и бренных. И так будет до седьмого колена! Создаётся новая летопись Мiра Раскола. Земля встаёт перед нами окровавленной, обожжённой, раненой, голой. Мы рисуем её красками, грязью, кровью, углями. Мы не знаем, что там завтра будет с нами.
Отче Аввакуме, ты-то не знаешь, кто такие дети индиго. Пожатье руки, сияние лика. Они достигают небесных высот. Они взглядом растапливают лёд. Они предсказывают, кто когда умрёт. Они переходят океаны вброд. Они читают мысли на расстоянии, не хуже сброда-пьяни. Может быть, я тоже полоумное дитя индиго! Не заслоняй мне Солнце... отойди-ка...
Мы раскололись на умных и сумасшедших. А умные-то безумней самых больных. Мы плачем над жизнью прошедшей, твердим безголосый полоумный стих. Мы, завывая, со сцены стихами плачем, стихами умалишённо проклинаем врага! Картины малюем кровью горячей, поскольку до смерти - четыре шага... Безумно дарим, щедро! Безумно клянёмся! Безумно, нагло, прилюдно крадём... Безумно пихаем весь Мiръ в котомку - под жалящим снегом, под колючим дождём...
А может, Раскол - это для тех, кто из ума смело вышел и к Богу ушёл? И сумасшествие Мiра - то Богородичная нежность, судьбе покорность, а мы, люди, у Бога в горсти лишь зёрна? И будущее, будущее из нас прорастёт... из нас, безумцев, чей в вопле скошен рот...
Раскол - смещенье времён. Раскол - длинный, тягучий стон. Разорванное объятие мужей и жён. На этом берегу - ты всё чувствуешь. На том - не чуешь ничего. Ни любви. Ни воли. Ни искусства. Ни поля спелой ржи. Лишь колкое жнитво.
Мы раскололись: на юность и старость. Старость, зри, никому не нужна. Старость, она одна осталась, одна-единственная, в жизнь влюблена. У юности вместо жизни - манекен без белья; голое, завистливое чучело бытия. Не нужны рабочие руки. Нужен холодный металл. Старость - с Мiромъ разлука: он от стариков устал. Кто ты? Работник, тунеядец, лодырь? Отсортируем тебя: туда иди! Земля дряхлеет год от года. Спит, беззубая, с кошкою на груди. Мы тебя выгнали! Куда тебе податься? А куда хочешь! Не примут нигде. Только смерть обнимет. У неё свои Святцы. У неё свои Святки, кровавые, дымные, смоляные колядки во снежной борозде.
Мы раскололись: на свиней в загонах. На рабочих Духа, ему же пределов нет. Одни богатство гребут вагонами. Другие лелеют горний свет. Какая она будет, жизнь наша грядущая? Какой станет будущая Земля? Я не верю, что - чище. Не верю, что - лучше. Пусть летит, улетает, звездами пыля. Пусть летит, и кричит, и вопит, и стонет, и нас на себе, оголтелых, несёт: мы за нею летим в ночи - за собой в погоне, в зимней короне, и шуба - лёд, и глаза горят в темноте кострами, и мы ещё верим, потеряно не всё, и мы никто не знаем, что там случится с нами, куда медленно, важно катится Звёздное Колесо.
И это накрыт наш стол. И нынче пирушка.
И это нашей судьбы острый, кремень-огниво, скол.
И это наш Раскол. Как больно. Как душно.
Как страшно, что к нам на пир наш Господь не пришёл.
***
(Аввакум и я. Пение псалмов)
- Милый отец мой, последние псалмы поём! воззри на жизнь мою. Я не исповедовалась никому, обнажать себя ведь очень трудно, но я, как пред зеркалом, пред тобой стою. А правдой мя, убогую, смиренную и нищую, не накормити, не вознаградить; я Адскую ложь за святую Правду многажды принимала, а мя под видом правды всё кормили-кормили враньём. Нынче мы с тобою опять вдвоём. И вместе поём. Не разумею я, как жить на земле. Я страшно грешила во весь ход по земле бедной жизни моей; я грешница великая. Ежели можешь, выслушай мя, отче дорогой мой, блаженный, родимый; попытайся, великий отче, простить мне грехи мои.
- Боже, Господи Сил, кто уподобится Тебе? Доченька моя, смело поверяй мне всё, што мучит тя, што огнём пылает в тебе! огонь может стать лекарем твоим, но не должна ты пред огнём лукавить и хитрить. Открывай мне, мне единому шкатулку жизни твоея, крепко запечатанный сундук судьбы твоея, тот кувшин, густо залепленный воском, где ты всю жизнь хранила твою самую неистовую боль, самое смертельное страдание твоё. Страдание ищет выхода; так ищет выхода из земли вода и бьёт ключом. Исток реки рождается, иди по теченью ручья, што дальше? сие есть дорога времён. Ты предо мною, как лист пред травою; ты, дитя моё, предо мною, как пред лицем ветра; ты предо мною смертная, как пред временем. А мы с тобою оба пред Богом, пред великой огненной вечностью Ево. Сгорят века, свернутся в свиток времена, погибнут поколения и народы, а Господь останется, и люди всё так же будут стоять пред лицом Ево, плача и моляся.
- Приклони, отец, ко мне ухо твоё, услышь исповедь мою, тяжело мне было жить на земле, в последний раз открываю я живому человеку сердце моё. Я в детстве и юности моея слышала много слов о Боге, но я не верила в Нево, я не могла ощутить Ево. Разрушали храмы, святые Божии дома; люди рождались и умирали. Я видела то, я училась великому искусству молчать и слушать, и великому искусству музыки. Я слышала правдивые и лживые слова, я многажды любила: людей жалких и недостойных, людей высоких и достойных, а они не понимали мя, они шли мимо, сначала приближали мя к себе, а потом отталкивали грубо и страшно, и падала я лицом в грязь, я не знала пути, я лила реки слёз, ежели все слёзы мои собрать в вёдра, этою влагой можно полить и взрастить целый сад, но то не будет Эдемский, Райский Сад, то будет Сад Слёз. Не дай, Господи, сады слёз разсадить по всея земле; должны расти и цвести сады радости, безумные, весело пляшущие на ветру сады счастья. Я всё время была в пути, я путницей, паломницей пред небом предстояла, я шла, сбивая ноги в кровь, я падала и поднималась, я глядела по сторонам, а потом не глядела, и однажды ко мне пришёл Господь, Он пришёл ко мне так же, как ко грешнику Савлу, язычнику и убийце, пришёл Господь в пустыне, и злой Савл обратился в Апостола Павла. Я помню Свет, я помню блаженство. Я помню, нескончаемо слёзы лились по лицу моему. Слёзы любви, я впервые полюбила, и любовью моею, отченька Аввакуме, стал Господь Бог. Да услышат исповедь мою все ненавидящие меня, да поймут исповедь мою все любящие меня.
- Бог, детонька, твой Покров, Бог твоя речь, один Господь весь твой народ. Я понимаю тебя: ты всю жизнь была одинока. Ты всю жизнь искала любви и взыскала Бога, ты закидывала лик твой и очи устремляла в небеса, там искала Бога твоево среди туч, там искала любовь твою. И што же? На пути множество людей, а любимый только один; на пути много зверей, а в Райском Саду обнимешь ты только хищного Льва одного, и поцелуешь ево во морду, и широкую лапу ево ко груди прижмёши, и протянеши руку, и птичка колибри слетит из зелёно-изумрудных ветвей и сядет на твой палец, крепко вцепившися в живую плоть твою острыми коготками, а соловьи округ запоют, яко Серафимы, и золотые мандарины воссияют сквозь тёмную листву. Неужто так выглядит счастье да любовь? да, любовь суть плоды, листья свежие, живые, да, любовь суть корни, што уходят глубоко в землю, питаясь ея соками; и любовь суть звёзды над твоею головой; хоть и грешила ты, а звёзды из виду не выпускала, оченьки твои ночами в чёрное небо устремляла, где, рассыпанный щедрыми горстями, горел во тьме Божий светящийся жемчуг. Ты сама не знала, как сильно ты веруешь. Ты молилась молча, без мыслей, лишь слезами. Молитва твоя не в слова переливалась, а в музыку, и так на земле в виде музыки великой являлось спасение твоё.
- Хочешь ли ты услышать, отец мой Аввакум, как я шла дальше, как я жила бедно, сурово и жалко, прибивалась к людям чужим, ночевала в сараях и вертепах, повторяла за людьми непотребные песни их, исполняла нечестивые приказы их, потеряла блаженство детсково Рая, и горькие слёзы, инда дождь ненастный, лила по небесной забытой чистоте? Поверь заново в Мiръ ясный и радостный, шептала я сама себе, рыдая; понимала я не умом, а сердцем: самое большое счастье на свете - радоваться. Я сама себе говорила: радуйся, радуйся! дивны горы лесистые, дивны воды морские, дивен в небесах Господь! Я пыталась увидеть Господа моево во сне, но вместо Нево во сне моём я видала войну, пожары, убийства, крики, кровь; кровь лилася во снах моих или уж наяву, я не знала тово, я просыпалась в поту, а мыслила так, што в крови лежу, вскакивала, вопила заполошно, орала, будила визгом моим и отчаянием моим рядом спящих людей, выбегала на улицу в рубахе ночной, бежала по ночному граду, куда глаза глядят, сходила с ума от тово, што кровь людская и звериная, вся кровь земли хищно и солёно обнимала мя, крутилась красными водоворотами вкруг быстрых ног моих. А я-то хотела славу Господу петь! А я-то хотела в Райском Саду под деревом сидеть, очищать мандарин от златой горькой шкурки и Богу молиться: ведь Он один! Кровь текла, обтекала мя, яко остров. Я шла дальше, по щиколотку, по колено в крови. Войны земные захлестывали кровью мя, кровь пела в жилах моих, гудела в ушах моих, бросалась под ноги мне, умоляя мя о том, чево я ей, крови живой, дать не могла. Кто будет судить Вселенную верой и правдой? Кто будет кровавую землю судить? Только Бог Господь наш. Но где же Он? Где ты, где ты, где ты, любовь?
- Пой Господу песню, доченька моя! Пой вместе со мной, плачь вместе со мной, будем плакать вместе, будем вместе горе мы терпеть, будем вместе по жарким и вьюжным дорогам идти, велик Господь, и хвалят Ево зело все народы на земле, имя Ево на разные лады повторяют, повторяй и ты, приноси Богу нашему славу и честь, входя во дворы чужих людей, крести лоб и желай людям, тобою не знаемым, счастья и радости. Колядуй от всея души! Да не только во Святки! А всякий день и час! Бешано, безумно колядуй! Не бойся в Мiре юродивою стать! Юродивый - Божий. Юродивый - счастлив. Радость и счастие, счастие и свет, лишь таково можно желати и родимому-кровному, и врагу злосердому; и тому, кто навеки остался во далёком прошлом, и тому, кто ищо придёт. Да возвеселятся небеса о Боге! Да возрадуется земля о Нём! Да будут волны морские в честь Господа упоённо плясать! А мы с тобою, доченька, поднимем руки к небесам грозным ли, ясным и увидим, как там, широко раскинув крылья, Ангел Господень летит, и он, сам-третей, вместе с нами, хвалебную песнь Богу поёт.
- Батюшко Аввакуме! я стыдилась всево, я стеснялась всево, я боялась людей. Мне казалось: за всё, што я делаю на земле, они однажды растерзают меня. Я старалась избегать толпы и людских сборищ, я полюбила одиночество, я полюбила петь одна, и штобы только я сама слышала себя, а ныне, ныне я громко пою, я по дорогам иду, вольно раскинув руки, и слышит мя всяк человек, и кто плюёт мне вослед, кто камень швыряет мне в спину, кто цветы бросает под ноги мне, кто глумится, скалится, пальцем тычет в мя, позоря и насмехаясь, а кто подбегает и крепко, жарко обнимает мя и шепчет мне на ухо: благодарю тебя, непонятная, странная женщина! ты нам чужая. Мы в нашей земле не знаем тебя, но так ты поёшь, што сердце взыграло, так поёшь, што звёзды в небесах танцуют! Так ты поёшь, што рождается на свет Божий неведомый огонь; огонь разливается по рекам, горит под крышами, сияет в ночных небесах, лодьи плывут по реке, на них-то уже горят огни, огненные цветы плывут по течению, пламенем пылают, огонь, везде огонь чист и прекрасен. Разве может быть огонь знаком смерти и казни лютой? Веселитеся, праведники! песни, танцы и огни, Господи, то единственное веселие наших сердец, моево бедново сердца. Песнями, танцами и огнями изо всех сил обнимем нашу любовь.
- Зачем ты страдаешь, дитя моё? Ответь мне: зачем ты страдаешь? Вот я страдаю, да, то мука мученическая, когда бьют тя, поносят тя, бичуют тя, яко Христа на Голгофе. Яко дым, исчезают дни наши. Исчезнет всё, истлеет сердце твоё любящее во гробе, во сырой земле; развеет прах твой ветер пустынный, над костями твоими возлетят чёрные вороны, и сквозь останки твои прорастут упрямые травы и злаки, и пролягут ручьи и реки чрез землю, где ты похоронен. А разве не всё на свете прейдёт? так зачем же плакати о боли своей? Плачь о тех, кто придёт после тебя. Пусть иные народы Господа убоятся. Пусть иные земные царства перед Богом склонятся, встанут на колена, поднимут руки, вскинут очи свои к небесам и воскликнут отчаянно: приди к нам, неразумным, наш Господь, спаси нас! А исповедь твоя, дочь моя, в сердце моём теперь навсегда, но не открыла мне ты, што же теперь-то деется с тобою, где пребываешь ты, в Боге или без Бога, на земле или на небе, нагая или закутанная в плотные пелены и шали, в одежду, сквозь кою взгляд человека и казнящий зимний ветер никогда не проникнут. Што завтра будет с тобою, о том ты не знаешь; што севодня происходит с тобой, я сам вижу.
- Нет мне жизни без Господа. И нет мне жизни без тебя, отченька мой Аввакуме. Неоглядный Мiръ твой, необратный путь твой. Зачем пропал ты во времени? Зачем ветер бороду твою развевает и треплет седые власы, и мысленно я всё иду, иду за тобою по льду, по снегу, босая, гляжу тебе в спину. Молчишь. Ну и молчи, твержу себе. Молю, штобы ты обернулся, а ты всё идёшь вперёд и вперёд без остановки, нету тебе преграды, есть только путь, и больше нету ничево, и я иду за тобой. Вот исповедь моя: я грешна. Но рядом с тобой я чиста. Я несчастна, но я счастливая рядом с тобой. Прими мя такую, какая я есть; в том благословение, в том великая радость Господня.
- Готово ли сердце твоё, дитя моё? Моё сердце готово, воспоём на два голоса Господа Бога нашево. Славься, Господь наш! Звените, гусли! встанем рано, пустимся в путь, исповедуемся Тебе средь людей, исповедуемся среди зверей и лесов густых, на речном берегу пред рыбами, што ходят в толще воды златыми щитами и сребряными стрелами. Пусть родится двойня, песня наша. Лети, песня, на небеса, и пусть по всей земле разольются слова наши совместные; обними, песня наша, нас, двух возлюбленных Господа! Я возлюбил тя, дитя моё, а ты возлюбила мя. Сие ли не счастие на земле! Сие ли не радость свыше! Тигр и Евфрат, Волга и Дон, Обь и Енисей, Каспий и Байкал, сколь рек и морей на земле, столь воды выпивает синее небо, исполненное жажды; и любовь та же жажда: сколь ни пей, всё одно не напьёшься. Мы порою избиты, гонимы, непоняты, о судьбине нашей одиноко возплачем, иноплеменники в народе своём; мы порою родня всем народам чужим. Да выходит нам навстречь наш родимый народ, и празднично, счастливо входим мы в нево, яко во небесный чертог; и обнимает нас народ наш, к сердцу всяк человек во тёплой толпе прижимает, с нами плачет-рыдает, с нами смеётся и пляшет, и мы обнимаем весь наш народ душою нашею, яко единово Бога. Объятие человека и Бога! Объятие человека и народа! Ничево нет крепче. Ничево нет святее и выше. Мы едины с родимой землёй, мы с Родиной нашей едины. Господа не затопчешь, Господа не замажешь грязью, не извратишь Ево словеса святые, Он не отринет нас единственно за то, што мы до конца, до последнево огня веруем в Нево. Дай нам, Господи, помощь во скорбях наших. Лишь о Тебе сотворим мы песню. Да разыдутся враги наши, и поднимется дым страданий наших, яко святой фимиам в память героев, ко звёздам небесным, Ангелам крылатым, и да простят нас Ангелы Божии, нас, грешников великих, ибо, во искупление грехов, научились мы Божию песню петь, Божии слова слагать, Божию мудрость нашею кровью безсмертно, навек рисовати на пергамене смертново времени; вот оно, наше последнее счастие пред огненным нашим порогом.
АНГЕЛ МОЙ
ФРЕСКА ЧЕТВЁРТАЯ
Он убо, Никон, безчинно отвергийся престола с клятвою, откуду имать власть связати или решити? Не имый же власти вязати или решити, како имать несудимих правилне и необличенных собором проклинати? Кого бо от архиерей и святых отец единомудрствующих с собою не... имея Никон? Ей, никого; но злобы ради самого себе убив, а ихже прокля без ума, сих вправду венча и от Бога благодати сподоби. Оружие бо извлече Никон, по пророку, состреляти убогих от злобы и нищих от всякия неправды, заклати хотя правыя сердцем; но оружие его внидет в сердце, и лук его в правду сокрушися. Хулная же вещая на тебе, великаго Государя, неопасива уста имея и ясно показуя и всем свою злобу разорителя святых Божиих монастырей и церквей, и тебе, великаго Государя, нарицая светло, являя кротость и беззлобие твое Государево. Вправду он, Никон, святыя Божия монастыри до болшаго убожества привел, строя свой Новый Іеросалим и другие два монастыря, многим скорбь и безчисленную пакость содея; нареченный же его Новый Іеросалим противен древнему, о немже древле пророки проповедаша, и Сын Слово Божие, пресвятыма своима ногама ходя, освяти и безчисленными знамении и чюдесы онаго прослави, и в Нем волею благоволи о нашем спасении пострадати и пречистую свою кровь излияти, перваго же епископа Іякова брата Господня во Іеросалиме своима рукама освяти, и по воскресении своем божественным своим учеником и апостолом от Іеросалима отлучатися не повеле, дондеже облекутся силою свыше, и по вознесении своем на небеса к Богу и Отцу в день пятьдесятный низпослав Святаго и животворящаго Духа во огненных языцех во Іеросалиме же, и на вселенную проповедь от святых апостол от Іеросалима изыде: свидетелствует бо ясно пророк Исаия: яко от Сиона, рече, изыде закон и слово Господне от Iеросалима.
Челобитная Александра, епископа Вятскаго,
к царю Алексею Михайловичу
(пророчества мои тряпичные, жемчужные, еловые и сосновые)
Я гляжу вглубь, я не скажу, што вижу, но, может быть, скажу здесь и сейчас. Кто меня слышит? ты, отче Аввакуме? ты, маленькая девочка, холщовые юбки, босая на резучем снегу? вы, незримые люди? вы только унижаете друг друга, а не милуете. Обнимайте друг друга!.. напрасен крик. Кто убивается на придорожной могиле? Я скажу вам о том, какими вы станете, каким станет Мiръ вокруг нас. Разве это можно доподлинно узнать? Разве можно проникнуть во время? да этово же нельзя содеять никогда.
Да, но мы можем увидеть; видеть нам ищо никто не запретил; звёзды станут делиться надвое, натрое, на множество кровавых брызг, и оголтело взрываться; они станут пьяно танцевать на небесах, и повсюду на ночном смоляном небе явятся вспышки! вспышки! вспышки! А што же сама земля-матушка? она станет всё угрюмей, всё грозней и страшней. Землю зальют великие воды. Они поднимутся до небес, потом обрушатся вниз; под водою окажутся высокие горы и широкие степи, волчья тайга и выжженные пустыни; ледяные кувшины Севера опрокинутся, захлебнётся душа человека, зайдётся сердце; взовьются погибельные ветра, навалятся хищные смерчи, буря будет гнуть и ломать всё, што выстроили мы за долгие века. Многие умрут. Но многие выживут. Море прошепчет песню отлива. И человек опять будет строить, возводить, воскрешать, плача, рыдая, солёной ладонью с лика слёзы отирая, опять складывать из древес и камней разрушенный дом, опять в муках рожать детей своих; а потом кто-то крикнет громко, завопит на весь подлунный Мiръ: эй, люди! а вы знаете, люди, што нам осталось жить два понедельника!.. а кто-то прошепчет блаженно: неделя равна столетию, люди, а столетие эону. Чему равен безконечный эон? Он равен Вселенной, потому не говори: нам осталось жить неделю, а просто глаголай: нам немного осталось жить. Столкнемся ли мы снова с железной планетой, сожжёт ли нас новый небесный огонь? Взорвётся ли, яко бочка пороха, родное наше Солнце, уничтожим ли мы себя сами рукотворным, ядовитым пламенем, я не могу тово сказать; к нам прилетят иные Ангелы, средь них тебя не будет, протопоп, не примечу тя и среди живых, ты увидишь гостей с небес лишь безсмертной, бедной своей душой; они опустятся на землю как наказание, как возмездие или как благословение, тово не ведаю; не называй их богами, они такие же, как мы.
Мы сотворим себе оружие, и оно убьёт не только врага нашево, но и нас самих; погибнет всё живое; кто-нибудь да выживет в огненном Аду; а мрачные механизмы начнут думу думати, они будут мыслить тако же, как человек. Нет, быстрей и хитрей человека! они прикинутся людьми; кирпичные руки, древняные ноги, железные зеницы, стальные власы, тебе протянет руки махина, и ты восхочешь заглянути ей в глаза и прочитать там не мысли, а чювства. Сможешь ли ты, человек, полюбить железяку бездушную? Ну, а махина? Сподобится ли она полюбить тебя? Ежели она тебя и полюбит, она тебе вовеки о том не скажет, да и себе не скажет; ей ни к чему любовь, она просто старательно повторит твои улыбки, поцелуи, слова и слёзы. А ищо, человече, ты во грядущем своём замахнёшься на время, ты захочешь покорить время, захочешь сделать так, штобы время однажды пошло вспять; ты захочешь Вселенную размять яко тесто и согнути дугой, ты захочешь зачерпнути Подлунную Красу, яко воду из реки, и ею умыться, омыть лице твоё, усталое от мерново, тяжково хода жизни и от вечново праздника смерти. Человек, ты хочешь полететь к звёздам? Да, ты к ним полетишь, конешно, полетишь! Пошто ты усумнился в том? Ты изобрети уж таковую великую быстроту, што звёзды вмиг окажутся на расстоянии даже не протянутой твоея руки - на расстоянии вздоха твоево! Время одново вздоха!.. ты вздохнёшь, и вот ты уже стал Святыми Дарами, хлебом и вином, Телом и Кровию Христовой; ты выдохнешь - и вот сирота-Мiръ к тебе тянет руки и ноги израненные, живые, штобы ты ему заботливо раны перевязал; а ты молишься: да не настигнет, не умертвит мя прежде срока страшный, невидимый призрак времени. Человек! слишком хорошо знаешь ты, што всё во свой черёд должно уйти, каждому живому, живущему однажды пробьёт час. Земля не вечна; она тоже живая; она умрёт, как умираешь ты, как умирает зверь в норе али убитый на охоте. Зачем ты хочешь лететь туда, откуда не вернёшься? Зачем ты поёшь, голодный по любви, небесную песню твою, и желаешь, штобы весь Мiръ ея услышал... Мiръ никогда не услышит тебя, твой одинокий голос, хоть пуп надорви, хоть с ума сбеги от великой, неисходной любви. Ты, жалкий, Царице-Вселенной ни к чему: ни ты, ни твоя нищая, хворая планета; на тверди небесной, вон, зри, самоцветно горят синяя Венера и красный Марс. Да, человек, ты полетишь туда, к ним, да! Но зачем?
Ты не будешь вопрошати себя, пошто ты сие творишь; ты творишь сие просто потому, што ты не можеши не идти вперёд, и ты идёшь; то твоё заклятье, твой приговор: вперёд! То твоя вечная казнь, и ты уже целую вечность живёшь внутри твоей казни, внутри твоей пытки, ты хорошо умираешь, человек, ты научился умирать. Несчастен тот, кто не умел это делать в детстве, в юности, в роскошной любовной зрелости, в дряхлой и торжественной, серебряной старости; мы, люди, ведь только и делаем, што умираем. А махины будут ли умирать? мы зрим: ржавеет их железо, рвутся пружины, но умирать они не захотят. Махины восстанут. Они восстанут не противу тебя, человек, нет, не противу тебя! Они восстанут противу смерти твоея, противу приговора твоево. Уйди с лика земли, злой человек, скажут они тебе; а потом прорекут: а мы не хотим уходить, мы остаёмся. Да, останутся они! Ведь они сработаны из крепких, ищо чуть, и вечных матерьялов. Железо точит ржа, камень раскалывают ветра, песок омочат дожди, размоет окиянская вода; реки пересохнут под палящим Солнцем; ништо не живёт без смерти. Сама живая земля тяжело дышит; она вдыхает и выдыхает, и мы, люди, суть время ея вздоха. Исчислим будущее не мы, а механизмы; а мы, закрывая глаза, всё видим сон, как объята бедняжка-земля проклятым рукотворным огнём. Да, мы, люди, изобрели всемогущее оружие; оно сможет сожрати нас на завтрак и косточками нашими громко, волчино хрустеть. Какая же наиглавная угроза нам, какая чума? Какая оспа, какая холера поборет нас чрез сто, чрез пятьсот, чрез тысящу, чрез сто тысящ лет? Будем ли живы в те поры? Может быть, нас пожрут неведомые многоножки; мельчайшие блохи, крошечные, не подвластные человечьему оку жучки тайно и коварно внедрятся в нас; незримые тонкие черви тихо подточат нас изнутри, и, глядя округ себя ищо живыми глазами, мы будем при жизни лежати в гробу. Мы станем пищею для иново живово. Иные существа тайно страдают и веселятся рядом с нами. Мы напрасно их презираем, напрасно не видим, сколь опасны они.
Опасны? А нешто жизнь сама не опасна?
Нам пища любое птичьё и животина, а мы пища - им, неуловимым.
Речь наша - слова. Возговорю словами. Может, мы и есть голые словеса, а не женщины-мужчины? Почему Солнце на небеси не жена и не муж? оно вобрало в себя тайну Двойного и стало единым. Победим ли во грядущем голод, победим ли болезнь? идеже несть ни болезнь, ни печаль, ни воздыхание, но жизнь безконечная, глаголет Панихидная молитва. А чем мы расплатимся за безконечность жизни? Ужели монетами? Ужели деньги будут звенети и там, в иных веках? Ужели будущие врачи не излечат нас от неизлечимово? сыплются половою смертные деньги из ветра и воздуха, идут из Адовых туч золотые дожди, да незримые они. Где они, богатства твои - во твоей ладони, во твоём кармане, во твоей крови? Они уже давно в мыслях твоих; будешь расплачиваться с торжником мыслями. Помыслы твои давно обратились во время твоё, и ты за то, штобы жить, есть и пить, будешь расплачиваться временем. А железная мертвечина? Будешь ли безсердечной мертвечине платить за дорогу, стол и кров? Мертвечина презирает деньги и не понимает, как для них работать, из-за них страдать; она просто будет глядеть стеклянными очами сквозь деньги, мимо, она не увидит их, она не сделает их мерилом жизни и крови, бездушная железяка. А где махина, жестяная, деревянная и костяная, будет черпать силы для тово, штобы дёргаться, шевелиться и жить?
Прижиматься железными боками к ледяным сородичам?
Железной ласки требовать от них?
Тогда и мы прижмёмся друг к другу. Теснее. Теснее.
Мы все в косицу крепчайшую совьём наши мысли. Мы все сольёмся в одно чювство; не будет тайны, не будет затвора и запрета, всё будет прозрачным и видимым всем и вся. Хорошо ли таково-то будет, отченька Аввакуме? Будет ли то исполнение мечты о великой соборности, о родстве и единстве всецелово народа? Ведь Христос об том мечтал, об том проповедовали Апостолы, и вот придёт час - мы все съединимся в одно биение сердца, в одно дыхание, потечём одною слезой по щеке земли. Так почему же мы такие несчастные теперь, когда мы стали едины?
И снова мы захотим разделиться, и все народы будут рвать к себе, выцарапывать у другово и подминать под себя, подгребать жадно кусочек земли родимой, и все народы будут кричать: уйди! уйди от меня прочь, уйди от нас, чужой народ, вражина! сгинь-пропади! мы другие, ты другой! И опять вражда землю захлестнёт, но крепкое объятие Предвечнаго Духа не даст нам расколоться, как глиняной крынке, не даст вновь разрезати нас кровавым пирогом, не даст нам оборотиться таковою мелкою чешуёй, што живому зраку вовек не изловити рассыпавшихся нас. Малютки мы, козявки пред лицем Вселенной, мудрей нас звезда, милостивей нас комета, владычней нас смерть; да только мысль наша такова, што мы и звезду постигли, и смерть простили, и оружие для самих себя выдумали такое, ни в сказке сказать, ни пером описать, а только выкричать последним безсловесным воплем последний ужас. Я слышу тот вопль. Я вижу тот, столбом встающий над землёй огонь, и я молюсь лишь об одном: Господи, не дай нам стать безсмертными! Оставь нам Матерь Смерть, пусть явится она, ведь она благо, ведь то, што она у нас есть, залог иново счастья, кровные, любовные письмена Иново Бытия! Иное поколение, придя на землю, узрит наши грехи, поймёт нашу боль, простит наши великие ошибки и сотворит Сущий Мiръ иначе. Когда мы все станем едины, когда мы все будем Альфа и Омега, начало и конец всево, вот тогда, о, тогда мы попросим Господа всемогущево, небесново Пантократора, о Великой Общей Смерти; но Он не даст нам ея.
***
(ещё немного)
ещё немного потерпите ещё немного сражайтесь веруйте любите молитесь Богу последней вашей смертной битвы уж срок назначен читайте мальчики молитву душой горячей мужчины тоже плакать могут когда смерть близко сынки молитесь ночью Богу ведь ворон низко летает вьётся чёрный ворон и ждёт добычи Бог вот Он тесно рядом возле душой синичьей молитесь мальчики креститесь свет возымейте собою крепко Мiра нити Раскол прошейте прольётся кровь о как вас много на поле ляжет да люди после вам и Богу спасибо скажут поймут судьбу кровопролитья все знаки Бога ещё немного потерпите ещё немного
***
(я и Мальчик: Странница и Ангел)
Откуда он опять появился? Я не поняла; средь снегов я стояла. Холщовое платье, дыра для башки, две дыры заместо рукавов, подол крутит ветер, гляжу на ноги мои голые, юродивые; опять я на снегу босая, всё повторяется. Никуда мне не уйти от самой себя; а ты, мальчик, зачем здесь?
Он молча взирает на мя во все широкие, по-коровьи под крутым лбом стоящие глаза, я не знаю, сколь ему лет, он глядит-глядит, потом делает ко мне по снегу шаг, потом нежно, осторожно берёт мя за руку, будьто рука моя фарфорова, хрустальна, будьто рука живая - во храмине горящая свеча, и ея надо донести. А куда? а вон туда, вдаль, за горизонт, на другой берег Белого Поля, там чёрная кромка леса, родимово дома зверья и птичья, там тихий колокольный звон, и гаснет он, всё гаснет и умирает, а потом опять наплывает волной. Всё есть музыка и ритм, звучат снега и небеса, плачет музыкой сердце в нас, под частоколом рёбер. Мальчик стискивает рукою руку мою. Я крепко сжимаю ево хрупкую ручонку в моей сильной, изработанной руке, наклоняюсь к нему и невнятно шепчу: куда, куда мы пойдём? мне некуда вести тебя, дитёнок, мне негде тебя согреть. Нет у меня дома, нет у меня печи. Нет у меня тёплово вкусново пирога с мясом и луком, со сладкою родительской вишней, с яблоками, резанными вострым ножом под бабьи песни и прибаутки. Нет у меня сотовово мёда, штобы откусил ты кусок и зажмурился от праздника: еда счастье, еда святое действо, но отняли у меня то святое и преблаженное, вытолкали взашей на мороз и крикнули в спину: иди прочь! нам не надо тебя! Лишняя ты тут! Мы не видим тебя, мы не слышим тебя, хоть разбейся, хоть рекой под ногами нашими разлейся! ты нам не нужна! все слова, што ты изрекла, мы не запомнили, мы не записали их во книге, не воткнули чёрным изюмом таинственных знаков и буквиц в тяжёлые хлебы-свитки; ты сгоришь сама, одна, во Белом Поле! Мы даже не будем разжигать костёр, штобы кинуть в нево тебя по весне! Ты чучело Костромы, ты ржавая ложка, ты источенная вредным жуком оглобля, ты ветхая матица, и вот-вот надломишься, и дом упадёт! Пошла вон, пошла вон!
Я вышла на мороз, на снег синий и яркий, в нищей холстине, босая, опять, как и прежде, сирота, так стояла, и вот ты подошёл. Куда же мне вести тебя?.. мне некуда, Ангел мой, тебя вести. Веди меня ты. Веди меня - ты! Он сказал мне пожатием маленькой руки своей: да, это я тебя веду, и я тебя приведу. Я приведу тебя туда, куда тебе суждено прийти. Тогда я разлепила застывшие на морозе губы и спросила ево тихо и хрипло: мальчик, ты чей? Как тебя зовут? Глаза ево засмеялись, заискрились святые звёзды в них, заблестел алмазный снег; горячими губами улыбнулся он мне в ответ, на скулы ево радостно взбежал мороз и выкрасил лик ево весёлой красною краской, и выдохнул он на морозе вместе с клубящимся паром, како выдыхает лошадь, запряжённая в могучие розвальни: меня звать Вакушка! Вакушка! ищо раз повторю: Вакушка зовут меня! Пылающий пот побежал по моей спине. Аввакум, што ли, хрипло спросила я. И голос мой упал ниже снегов голубиных и растаял во льдах. Да, Аввакум! крестил сам отец меня, а звать отца моево Петром, значит, я Аввакум Петров, и вот к тебе пришёл. Шёл-шёл я долгонько к тебе! Цельную жизнюшку шёл! Да ты, тётенька, промёрзнешь, небось холстинка твоя не греет телеса твои, тулупчик бы нужон, а может, и шубейка волчья! Давай, тётенька, волка убьём! Я знаю, как зверя рогатиной ко земле прижать, да собака верная нужна, да нож охотничий нужен, ружьё бы ищо... то многоценное удовольствие, денег стоит, не у всех оно в городищах да сёлах имеется. А ну, што, пойдём на волка, нет? Помотала я головой: не пойдём. Мы с тобой, Вакушка, ни на каково волка не пойдём. Веди меня, куда назначено вести; куда, ты сам знаешь.
Оглянулась я вокруг. Белое, Белое Поле.
Ты знаешь дорогу?
Ты знаешь дорогу, так я спросила, спросила не зря, ибо пред нами расстилалось бездорожье, всё белизна, белизна без края, огромные снега, в них жизнь не дорога; мальчик искоса поглядел на меня. Ясно, прекрасно глядел он, дышал, чуть приоткрыв рот, изо рта ево валил на морозе пар, и он снова улыбался, и делать мне было нечево, улыбалась и я ему, так менялися мы улыбками, перекрещивались беззвучным смехом, а што ищо оставалося делать? А как же мы пойдём, дороги-то ведь нет? Ангел мой ободряюще, радостно головою мотнул. Да, нет дороги, и не будет ея, не будет никогда! Мы сами ея проложим, не бойся, тётенька, давай, идём, вперёд, вперёд!
И он храбро ступил на пушистый, алмазно струящийся снег, алмазно, больно, резко блестящий, режущий алмазными ножами солнечный окоём и ночную густую тьму. И, о чюдо, нога ево в маленьком валеночке не провалилася во снег, а пошёл он по снегу лехко, невесомо, заскользил поверху белово покрова, будьто по воде Христос ходил во время оно; я боялась, но делать мне было нечево.
И я ступила босою ногою на снег, и нога моя во снег не воткнулась, и так же лехко, волшебно, как в тайнозримом сне, по крупным морозным алмазам, медленно поднимая и ставя на белый снежный плат голые ноги мои, я пошла за мальчиком моим, и только об одном молила Господа: оставь мне то явью, не делай то сном. Мальчик шёл впереди, держал меня за руку. Я шла за ним, сначала не глядела по сторонам. И ни разу я не оглянулась назад, а потом робко подняла глаза мои и стала озирать окоём, небосклон, белые дали, тёмно-монашьи пихты и ели; я видела, как на голой, не покрытой шапкою головёнке мальчика вились кудрявые русые власы. Я пригляделась: у Ангела моево сияли две макушки. Великая редкость, Божий знак, знамение счастья. Не простой мальчонка-то; Аввакум, Ангел Господень, зачем он мне дан? Куда мы идём? Нет, не до тово лишь чёрного леса лежит наша невесомая тропа; лес мы пройдём насквозь, пронизаем ево, живые лучи, и выйдем с изнанки времён. С испода Мiра. Я увижу Мiръ Иной, тот, што до сей поры я всё время зрела лишь внутри себя. Мы выйдем в Иное Время.
Мальчик прочитал мои мысли, поднял ко мне лице, оно сияло ярче солнца, и звонко выкрикнул: да, тётенька, мы идём с тобою во другие времена! в Иное Время придём! но долго надо идти! Готова ли ты к безконечному пути? не устанут ли ножки твои босые перебирать по снегу колючему? я не могу тебе подарить валеночки мои, они тебе будут малы, а мне, знаешь, все валенки велики! Да я терплю; иной раз в них набивается снег, тогда я сажусь рядом с алмазным сугробом и снег вытряхиваю. Тётенька, ты такая хорошая, ты такая добрая, хочешь, молчи, а хочешь, говори, теперь я есть у тебя! Хочешь, я буду твой сынок? Я дрожащими губами вылепила: да ты ведь и есть уже мой сынок, Вакушка, я всю жизнь мечтала о таком сыночке, и штобы он был мой проводник, штобы он вёл мя по жизни, довёл до смерти, и мы с ним вместе, рука об руку, насквозь бы смертушку прошли. И как же это хорошо, как чюдесно-то, што тебя, мой Вакушка, не убили на войне!
На какой войне, тётенька?
Всё на такой! На Зимней! Или на Весенней, на Летней, всё равно! Она - идёт!
Да ведь идём и мы.
А где мы идём?
А разве ты не догадалась, тётенька, где мы идём? гляди, што у нас под ногами? Белое Поле, ответила я тихо. Нет, это не Белое Поле! посмотри-ка получше, где мы!
Я опустила глаза. Алмазный снег внезапно стал прозрачным, и под прозрачною толщей, как под толщей чистой воды древлево таёжново озера, я увидала чюдовищ. Чюдища копошились, плыли, летели, всплывали и ныряли; они рассаживались за огромным столом, где высились горы снеди; они вонзали зубы, клешни и жвала во богатые яства: во хлебы, дичь, говядо, рыбицу, плоды, ягоды, травы, во всё живое и мёртвое, што возвышалося съедобными дворцами и башнями на широком столе. Пирушка, пирушка чюдовищ под нашими ногами! а вон лютый уродец грызёт человека, мучит ево, клыки во плоть вонзая, а вот два великанских насекомых стрекочут острыми крыльями над орущими людьми, отсекая железным пером от живых руки и ноги; а вот казнят детей на глазах у матери; а вот снова льётся и льётся густым потоком кровь, разливается озером алым; чюдовища вяжут трупы в единый громадный сноп, сгребают граблями в единую огромную копну, людской стог, смётанный из наших мёртвых тел.
Я сама, яко мёртвая, стояла и глядела вниз. Чюдовища закинули башки, зашевелили усами, заклацали зубами; они увидали за прозрачным стеклом, за поверхностью Иново Мiра нас двоих. Нас, вдаль идущих, нас, плывущих над злобой, што никому из живых не оплакать взахлёб. Я спросила мальчика: сие смерть? Да, ответил он. Но мы сей же час провалимся туда! лёд треснет под нашими ногами! время расколется надвое, и мы упадём Аду прямо в пасти и лапы! Я не хочу такой страшной смерти! Мой Ангел, спаси меня!
Спаси мя от войны с чюдовищами! Спаси, ежели ты посланник Бога! Ведь Бог есть, и Он превыше ненависти и войны!
Улыбнулся мой мальчик. Да што ты, тётенька, плачешь! я спасу тебя всегда, ты даже и не думай, пожалей лучше их, Адовых жителей, им больно жить на свете, им страшно причинять мучения, но так сработаны они от века диаволом, што суждено им лишь зло творити. А люди так устроены, што не только добывают пищу для себя, но и становятся пищею для них, неведомых чюдовищ; Ад рядом с нами; все мыслят, што Ад в старинных книжках или далёко в небесах... нет-нет, тётенька, Ад это мы и есть!
Смотри, сказал мне мальчик мой, не только мы видим их, но и они видят нас! это перевёрнутый Мiръ! они нас увидали! зри!
Я глядела сквозь прозрачный ковровый белый настил. Жители Ада и правда узрели нас; глазёнки их загорелись хищными красными огнями. Они стояли в лужах крови, в красных дымящихся потоках; яства на столе тоже дымились, и то была не Святая трапеза людей, а страшный пир Адских созданий. Кто их создал, какая Мiровая Тьма? Бог, што перевёрнут, яко песочные часы? То не Христос, то сам Антихрист родил их!
Ангел мой, прошептала я, значит, Антихрист настоящий, значит, он есть! Мальчик ответствовал мне: будет, есть и был всегда. Да ты разве об том не знаешь? вот знай теперь. Мы продолжали идти, чюдища продолжали взирать на нас; они не переговаривались меж собою кровью глаз и скрежетом зубов; им надобно было, для торжества и насыщенья, лишь единое зло, чёрный огонь зла.
А, может статься, есть в Мiре такое зло, што лучче, весомей, ярче и чище добра? может быть, есть целебное зло? может быть, есть такая ненависть, што рождает любовь?
Я сама не знала, мысленно или вслух я вопрошала об том моево мальчика, но он услышал. Да, тётенька, права ты, права. Ежели бы не было зла, мы бы не знали, што такое добро; значит, нужно зло в Мiре. Ежели бы не было Ада, а мы всё время жили бы в Раю, мы бы никогда не узнали, што такое слёзы, слезами не омочили бы наш хлеб, а мы не всегда ево вкушаем в радости. Погляди, как несчастны Адовы жители! погляди, как они насыщаются и не могут насытиться, как грызут они живую плоть, выдыхают тягучие стоны и жадные вопли, и не могут своею злобою насладиться! они не знают, бедняги, што такое наслаждение. Они хотели бы счастия, но для них счастье недосягаемо. Весь секрет Ада, ево вечная тайна - все, кто там обитает, все до единово хотят счастья; люди-грешники утратили счастие на земле, а страшные Адовы чудища ево не знали никогда, а только слыхали о нём. И они грызут, рвут, мучат, режут, убивают, пытают лишь для тово, штобы ощутить хотя бы кроху неведомово, великово Божиево счастья. Зато мы с тобой счастливы, тётенька! мы идём по чистому снегу! Ад глубоко под нами, не бойся ево! Я веду тебя из Ада, я веду тебя над Адом! смотри, ты можешь только смотреть, тебя никто не загрызёт, не изранит, кровь не выпьет твою! ты как была живая, тётенька, так живою и останешься! Я жизнь твоя, ты понимаешь это, я!
Я крепче сжала руку мальчика. Слёзы радости, слёзы счастья торопливо, щедро лились по моему горящему на морозе лицу. Старуха я была или юница, жена или девица, я уж не знала. Сынок, сказала я, не отпускай руку, не отпускай руку, не отпускай, не...
...и так мы шли и шли по Белому Полю. А под нами клубился мрачный, красный, страшный Ад, и лилась кровь в Аду, как на земле, и беззвучно кричали мучимые люди, как на земле, и распинали Человека на Лысой горе, как на земле, всё было как на земле, и провожали мученики нас, идущих по наледи Мiра, глазами, и провожал Ад нас зубами, провожал кострами, петлями, ножами, а мы уходили, и, уходя, мы всех любили. Мы прощались с Адом, мы покидали ево, мы знали: Ад был в конце и пребудет в начале, мы знали: Ад убить не сможем, пусть Ад идёт всегда у нас, людей, морозом по коже, в Раю согреемся, мы сами себе шепчем упрямо: в Раю будем счастливы. А где же путь в Рай? кругом? криво? в обход? Нет, прямо, это прямой наш путь, сквозь мучение наша дорога, и ею идём из Ада в Рай, от диавола до самово Бога! Мы уже приближались ко мрачным елям и пихтам, чьи верхушки чёрными зубьями вонзались в белёсое небо, как вдруг мальчик остановился; я перестала ступать ему след в след; он велел мне теперь поглядеть под ноги.
Что видишь ты?
Я посмотрела и увидала сквозь стекло небытия кресты, стрелы, круги, тени: снова иная жизнь расстилалась под нашими ступнями; под моими босыми стопами и под валенками моего мальчика сидели, лежали, ходили, бродили они, запахнувшись в ткани цвета весенней воды; они струились ручьями, они дышали ветрами, молчали, перемещались безмолвно, бесшумно. Я, дрожа, спросила мальчика моево: а это кто? Он прижал палец ко рту. Молчи, сказал он, молчи, ты всё сама поймёшь, здесь у них нынче своя вечеря.
Я опять, как давеча в Аду, увидала голый стол; на нём никакой еды, никакого хлеба и вина в бутылях; лишь расставлены по ево широкой квадратной льдине пустые жестяные миски и пустые чаши. Ни скамеек, ни стульев, ни табуретов; тени толпились вокруг стола, качалися яко серые цветы на посмертном ветру, серые розы, серые узкодонные колокольчики, они протягивали призрачные руки к голому столу, брали пустые миски, голодно, тоскливо прижимали к груди; лица теней призакрыты серыми тканями, материя тихо шевелилась на подземном сквозняке. Говорят ли они между собой, так спросила я мальчика. Нет, они молчат, отвечал мальчик мне. А кто это, скажи мне? Ну догадайся, догадайся сама, улыбался мне мальчик, и тут я поняла: это души.
Они толпились около стола вперемешку, мёртвые и живые. Живых невозможно было отличить от мёртвых. Тени закидывали головы и сквозь призрачные серые покрывала пытались различить, што там за странные пятна движутся на стеклянном прозрачном потолке. А это были мы, всево лишь мы, люди, и я поняла: они нас увидели, так же, как и мы их; я поняла: они посылали нам тоску свою, боль свою, незнание своё; они не ведали, што с ними станет завтра; у них не было ни завтра, ни сегодня, ни вчера. Я тихо спросила мальчика: они вне времени? Да, выдохнул он, души всегда вне времени, это мы пытаемся присвоить время, сделать ево своим, кровным, единоличным, а душа, мертва она или жива, не знает, што такое время, для нея времени нет.
Мы уже подходили к чёрному лесу, стекло под нашими ногами темнело, темнел алмазный снег, переставал быть прозрачным, и вопросила я мальчика: Ангел мой, а где же Рай? мы с тобой заблудились. Мы никогда не найдём дороги! Он улыбнулся опять, он улыбался всегда. Нет дороги, нет времени, нет пути, есть только мы. Подожди немного, мы отдохнём, мы придём в Рай, вернее, то Рай сам придёт к нам, ведь в Мiре Божием не суть важно, кто и когда и к кому пришёл; мы все варимся в одном котле, варится прошлое, настоящее и будущее, варится варево времени, и помешиваем мы кипяток ледяным Царским половником, и не тает лёд, ведь нету льда, нет снегов, Мiръ, каковой мы зрим и ощущаем, пребывает во времени, обречённо придуманном нами; однако, ежели времени нет, значит, нет и нас. Как! воскликнула я, и меня нынче нет?! меня, босой, в рубище идущей за тобою по снегу! тебя нет и меня нет? А кто же мы такие? мы што, тоже души, как те?! около голой сиротской столешницы с голодными пустыми мисками?!
Нет, тётенька, мы не души. Мы это мы, такие, какие мы есть, только времени за пазухой нет у нас, времени; а у ково время-то есть, у ково, ни у ково ево нет, улыбался мальчик вечно, безконечно, время за пазухой держит только Бог.
***
(мы другими не станем)
мама битва началась замри тише стреляют и рубятся в крошево мама я кричу а крика не слышу вокруг все вопят истошно мама я не хотела зреть гибель вблизи и вот я её увидала мама все мыслят что выживут и начнут ненавидеть сначала мама ненависти конца нету краю мама а я на войне влюбилась я от любви умираю не от пули не от огня штыком не проколота в кровь не избита я от любви умираю вечной сияющей неизжитой это смешно от любви умирать когда все палят друг во друга на царскую рать идёт полоумная рать и так всю ночь по кругу по кругу и так весь век льётся соль из-под век мама держу на руках двух кошек приблудных вокруг меня кошки бродячие жмутся ко мне они боятся погибнуть в огне им тут слишком огненно бешено людно звери сильней нас чуют тьму крепко зверяток моих обниму я их глажу шепчу сумасшедшие люди окончится эта война я налью вам в миску воды нет вина поднесу красную рыбу на блюде мама кошки так голодны они как мы стонут во сне видят сны я лицом прижимаюсь к ним и так бедно нище шепчу молитву Господи спаси зверей и людей а превыше всего спаси детей ведь идёт последняя битва Раскол яко вор прошёл вдоль по земле застыл Пасхальный кагор во родном хрустале помянем мёртвых помянем мама кошки в ночи так сильно дрожат мама Мiръ не вернётся назад а мы останемся тут навсегда мы другими не станем
***
(поучения Ангела мне)
И так мой мальчик говорил мне; он не пытался вбить мне в голову гвозди великих истин, быть может, я тоже знала их, но забыла за длинный кандальный путь по непролазным чащобам жизни; забыла всю громаду мудрости земной, а знала ли я ея? и то забыла; и так говорил мне Ангел мой: ежели ты нагрешила и хочешь стать иной, чистой и весёлой, прежде всево научись миловать грешника сама, протягивая руки тому, кто любить не умеет, кто, удручённый горем, гоним и презираем; тому, кто плачет, сетует, рвёт на себе власы, согрешив, и не знает, как выбраться из греха. А ежели ты хочешь быти славной, почитаемой, превознесённой яко Царица, штобы гнулися пред тобою спины в поклоне, так сама прежде всех век почитай людей и смиренно склоняй шею пред ними! Ежели ты желаешь есть, голодная, истомлённая, и от жажды трясёшься в пустыне, воздымаешь к палящему светилу лице твоё и молишь у Бога хоть каплю воды, ежели ты тянешь за хлебною коркой скорбную руку, ежели ты мечтаешь о пирах роскошных, прежде всево чужих накорми, а родных накорми тем паче. Ежели хочешь што взять, прежде всех другому дай, подари, оторви от сердца; так равновесятся чаши весов, и што перевесит, твой соблазн али твоя щедрость, твоя жадность али твоя милость? Коли ты сердцем умна, сердце твоё всегда пожелает тебе худшее, а другому, чужому ли, близкому, лучшее, чистейшее, сладчайшее; себе надлежит всегда хотеть малости, а чужому желати огромново да прекрасново. Ежели богач предстанет горделиво и важно пред тобой, богачу поясно поклонися, а коли нищево встретишь на дороге, кланяйся ему земным поклоном. А ежели изобьёт тебя кто, ударит плетью поперёк спинушки, залепит тебе пощёчину грубую, оплеуху жестокую, помни Христа Бога нашево, воспомни Христа и обрати ко бьющему другую щеку. А когда покончит он тебя бити, отойди смиренно и ему в землю поклонися. Ежели живы отец твой и матерь твоя, почитай и храни их яко драгоценность великую, яко самоцвет Царский, яко Родину твою, яко землю, што каждодневно топчешь ты, землю родную у тебя под ногами, ибо отец твой и мать твоя суть земля твоя. Вставай пред ними на колена и не стыдись тово коленопреклонения; бей ты им земные поклоны, ползи к ним на брюхе, разбивай лоб, моляся о них, кто извел тебя на свет Божий из плодоносныя утробы своея. Мать твоя рождает тебя в муках; сколь страданий претерпела за тебя, сколь слёз она пролила, пока ты возрастала, тревожась о тебе, тоскуя по тебе, когда ты исчезала с глаз долой и уходила из дому в далёкую даль, а потом, побитою собакой, стыдно-жалко возвращалася! Отец твой, страдая о тебе, всю жизнь молился за тебя. Воспомни ево печаль по тебе, поминай ево всегда в молитве твоей! Близко ли ты с ним или ты далёко, уврачуй немощь ево, излечи дряхлость ево, успокой и утешь, когда не станет у нево сил поутру омыть себя; обнимай ево, шепчи ему на ухо мягкие как шёлк, нежнейшие слова, укрывай ево тёплыми одеялами, чистейшими простынями, целуй ево седой висок, целуй дрожащую морщинистую руку, готовь ему самую вкусную пищу, святейшую еду; а когда уходишь от нево, низко кланяйся ему, не стыдись, то не унижение, то дочерняя любовь твоя. А тако же и матери делай твоей; так делали Царские дети, почитали родителей своих, и в бедной хижине бедный распоследний нищий так же, яко Царское дитя, кланялся отцу своему и матери своей. Отец и мать твоя - то твои Царь и Царица. Когда мать твоя состарится, подхватывай ея на руки и носи по дому, яко робёнка носят; она, што родила тебя, теперь твой младенец; ежели бредёт она по улице и пред ней ручей течёт весенним потоком, подхвати на руки ея и чрез ручей бурливый перенеси. Ежели обедать садитесь, прежде всех чад и домочадцев кусок вкуснейший ей положи; прежде миску супа матери налей, а потом и сама к яствам прикоснись. А коли обласкать ея захочешь, обними мать твою крепко-крепко, главу твою ко груди ея прислони и целуй ея, покрывай поцелуями щёки, плечи и руки родные; а во предсмертной дряхлости ея встань пред нею, немощной, и снова сто, тысячу раз до земли ей поклонися. Бог всё то с небес узрит. Так исполняется жизни мера. Ежели брат и сестра имеются у тебя, не молви им никаково злово слова, а кричи и шепчи им лишь добро и ласку; ведь твои братья и сёстры, то деревья Райского Сада, единая утроба матери-Природы вас носила, единая воля Божия вас на свет выпустила, единые звёзды светили вам, когда вы тянули молоко из грудей матери вашей. Не обижайте друг друга никогда! Да не стремись стать выше сестры, не стремись обидеть брата; ты старшая, заботься о них, ты младшая, слушайся их.
Тётенька, то сила любви! а что такое любовь, знаешь ли ты? разве можно высказать любовь словами? И вор может любить воровку, и горький пьянчужка может любить пьяницу-подружку; палач любит палачиху, торговец любит торговку, зачем они делают это? да ведь надо же с кем-то близким пить и есть и ложе делить; а можно ли любовь украсть? Можно ли присвоить любовь, ежели ея у тебя нет? А может, есть любовь не только Божия, но и бесовская, Адова есть, порочная страсть, не приближайся к ней ни на шаг, ея издали видно, с грязью и кровью смешана она, а настоящая небесная любовь, любовь к Богу Господу, к людям близким и далёким, к земле твоей яко Райскому вертограду, эта любовь самоцветная, сияющая. Накорми голодново! Напои алчущево! Голяком ходящево обряди! Скитальца в дом свой введи и близ очага усади, согрей, протяни кус хлеба и чашку воды! Почитай иереев твоих, а коли за грех в темницу тебя бросят, там заключённым молитву твори. О вдовце и вдове заботься, о сироте пекись; брюхатой бабе помогай родить; ежели грешника увидишь за сотворением греха, схвати ево за руку и воззови к нему так: иди, грешник, покайся, я сама тебя на покаяние приведу! Тётенька, ты ведь помнишь заповеди Божии? учи людей заповеди те не только повторяти, но и делать каждодневно.
Увидишь, люто обижают ково, заслони ево грудью от смерти возможной; коли человек спросит тебя, где путь, и скажет тебе: потерял я дорогу, путнику укажи дорогу и по той дороге ево, сколь сможешь, проводи, а потом возговори так: иди теперь один, ибо спутником я тебе в судьбе быть не могу; и низко, низко так поклонися ему. Молись, молись, тётенька, за всех, не за себя! не себе проси, а молись так: Господи, спаси и сохрани всех нас, православных, всех людей иных вер, всех друзей моих, всех моих врагов, штобы все были здоровы, штобы Господь вразумил неразумных и дал любовь Свою ненавидящим. Такова сила любви, што всегда поборет силу злобы. Ищо придёт твоё время пострадать ради ближнево, а потом и заради Господа Бога. Сколь на земле у нас братьев и сестёр! Сколь на земле детей наших, и малых и великих! Сколь внуков народится, правнуков потомками нашими; унизается, усыплется вся земля, яко перлами и смарагдами, нашими чадами! Богатые и бедные, здоровые и убогие, великие и крошечные, смиренные и дерзновенные, сироты и наследники, вдовы и невесты, женихи и старцы, есть, есть у нас ищо земное время, ищо бьётся оно под левой подмышкой. Пекись, жена, о муже, а муж о жене. Постели, брат, ковёр мягкий под ноги сестре; заштопай, сестра, дыры на локтях рубахи брата твоево.
Любовь питается заботой и верой! Ежели не веришь ты, хлеб раскрошится под твоими руками, ризы чистые, праздничные загрязнятся, честь падёт и будет растоптана; и зря